Гиляровский
Шрифт:
Насчет мощной матерной тирады Гиляровский не соврал, даже не приукрасил. Факт этого гипноза сквернословием подтверждает очевидец, сам режиссер Константин Станиславский. И добавляет подробностей к этой истории: «Под предводительством писателя Гиляровского, изучавшего жизнь босяков, был устроен обход Хитрова рынка… В описываемую ночь, после совершения большой кражи, Хитров рынок был объявлен тамошними тайными властями, так сказать, на военном положении. Поэтому было трудно посторонним лицам достать пропуск в некоторые ночлежные дома. В разных местах стояли наряды вооруженных людей. Надо было проходить мимо них. Они нас неоднократно окликали, спрашивали пропуска. В одном месте пришлось даже идти крадучись, чтобы „кто-то, сохрани Бог, не услышал!“. Когда прошли линию заграждений, стало легче. Там уже мы свободно осматривали большие дортуары с бесконечными нарами, на которых
Все эти милые ночлежники приняли нас, как старых друзей, так как хорошо знали нас по театру и ролям, которые переписывали для нас. Мы выставили на стол закуску, то есть водку с колбасой, и начался пир. Когда мы объяснили им цель нашего прихода, заключающуюся в изучении жизни бывших людей для пьесы Горького, босяки растрогались до слез…
Особенно один из ночлежников вспоминал былое. От прежней жизни или в память о ней у него сохранился плохонький рисунок, вырезанный из какого-то иллюстрированного журнала: на нем был нарисован старик отец, в театральной позе, показывающий сыну вексель. Рядом стоит и плачет мать, а сконфуженный сын, прекрасный молодой человек, замер в неподвижной позе, опустив глаза от стыда и горя. По-видимому, трагедия заключалась в подделке векселя. Художник Симов не одобрил рисунка. Боже! Что тогда поднялось! Словно взболтнули эти живые сосуды, переполненные алкоголем, и он бросился им в голову… Они побагровели, перестали владеть собой и озверели. Посыпались ругательства, схватили — кто бутылку, кто табурет, замахнулись, ринулись на Симова… Одна секунда и он не уцелел бы. Но тут бывший с нами Гиляровский крикнул громоподобным голосом пятиэтажную ругань, ошеломив сложностью ее конструкции не только нас, но и самих ночлежников. Они остолбенели от неожиданности, восторга и эстетического удовлетворения. Настроение сразу изменилось. Начался бешеный смех, аплодисменты, овации, поздравления и благодарности за гениальное ругательство, которое спасло нас от смерти или увечья».
К счастью, Станиславский так и не узнал о том, что экскурсантам удалось избежать более страшной напасти, чем недовольство «интеллектуалов» — переписчиков.
Кстати, история с эффектным выступлением Гиляровского получила неожиданное продолжение. В 1927 году он получил письмо от одного студента. Тот вместе с приятелями вычитал эту историю у Станиславского. Юноши заинтересовались и решили обратиться к самому первоисточнику: «Мне и моим друзьям, отдыхающим студентам, просто ночи не дает спать это гениальное ругательство. Мы делали различные комбинации из ранее известного „лексикона улицы“, но ничего подобного не получается. Ведь если эта импровизация смогла раз спасти от убийства или увечья, то, конечно, она спасет и другой, и третий раз. Спасите меня и моих друзей от бесплодных исканий. Напишите эту импровизацию, чтобы она не умерла навсегда для нашего поколения…»
Гиляровский не ответил на письмо. А зря.
Впрочем, Владимир Алексеевич водил москвичей не только в трущобы. Он любил «угостить» знаменитостью. Об этом знали, к нему за тем и обращались. А Владимир Алексеевич куражился, бравировал тем, что для вас, дескать, это недосягаемые небожители, а для меня — так, запросто, приятели насчет понюхать табачку.
«Украинский ученый, исследователь Запорожья Д.И. Эварницкий тогда читал в Московском университете „историю Малороссии“ и часто просил меня:
— Ты знаком с Львом Николаевичем Толстым, бываешь у него, сведи меня когда-нибудь к нему. Моя заветная мечта — повидать его.
И вот однажды, после такой просьбы, я предложил Эварницкому поехать сейчас же (было около семи часов вечера), но он отказался:
— Надо его предупредить, а то вдруг так, сразу…
Но я уговорил Эварницкого, и через полчаса мы были уже в хамовническом доме и поднимались наверх, послав заранее визитные карточки.
Мы вошли в кабинет. Лев Николаевич встал с кресла, поднял руки кверху и, улыбаясь, сказал:
— Вот они, запорожцы! Здравствуйте!
Мы просидели более часа. Эварницкий заинтересовал Льва Николаевича
Но мне слушать этот совершенно не интересный для меня разговор было скучно. Я вынул табакерку, хлопнул двумя пальцами по крышке, открыл и молча предложил Льву Николаевичу. Он тоже молча взял табакерку у меня из рук, заправил изрядную щепотку в свой широкий нос — в одну и тотчас же в другую ноздрю, — склоняя при этом голову то вправо, то влево, и громко чихнул. Эварницкий, перебитый, должно быть, на самом интересном месте своего повествования, удивленно посмотрел на него, но Лев Николаевич уже справился и, закрыв табакерку, проговорил:
— Ну и крепок!»
Будто бы Лев Николаевич был интересен Гиляровскому как нюхальщик, а не писатель и философ.
А Толстой, сам того не подозревая, стал для Гиляровского рекламным инструментом. То есть инструментом была табакерка, а личность Толстого только повышала ее статус. Николай Морозов вспоминал: «При встрече с кем-нибудь на улице у него в руках сейчас же появлялась традиционная серебряная табакерка, а иногда и золотая — подарок друзей. Писали уже, что без табакерки его представить было невозможно. Табакерка служила ему „палочкой-выручалочкой“: она помогала заводить новые знакомства, что было очень важно в работе журналиста. Он, бывало, открывает табакерку и прежде всего подносит ее тому, с кем надо познакомиться. Тот улыбается и непривычный к подобному угощению говорит: „Спасибо“, отказываясь тем от понюшки. Гиляровский настойчив.
— Из этой табакерки нюхал Толстой, — скажет он, и тут уж трудно отказаться. Незнакомец тянет щепотку из табакерки. За понюшкой следует обычное «апчхи». В ответ на чиханье раздается «будьте здоровы», смех, и вот люди познакомились. Затем завязывается шутливый разговор, а отсюда недалеко и до серьезного. И часто бывали случаи, когда новые знакомые давали ему кончик нити, помогающей размотать целый клубок какого-нибудь крупного дела.
Табаком он угощал всех: вельмож, миллионеров, писателей, актеров, почтальонов, дворников, швейцаров, городовых, рабочих и говорил: «У меня все равны»».
Все, не все, а почему-то Гиляровский, угощая табаком своих знакомцев, не говорил: «Из этой табакерки почтальоны нюхали».
Кстати, Лев Николаевич однажды пострадал от тяги Гиляровского к оригинальничанью. Однажды Толстой в разговоре с Гиляровским изъявил желание посетить репетицию чеховских одноактных пьес. Они проходили в одном из колоритнейших московских мест — Охотничьем клубе.
Владимир Алексеевич сказал:
— Позвольте мне завтра заехать за вами к семи часам вечера.
Толстой, ясное дело, позволил. И Гиляровский заехал. А дело в том, что он, конечно, мог себе позволить выезд, но из соображений имиджа пользовался простым извозчиком. Однако же извозчик у него был свой, прикормленный.
Гиляровский вспоминал: «Ваня Дунаев ездил со мной помесячно. Извозчики звали его Ванька-Водовоз за необыкновенную силу, а я назвал его Берендей, потому что он был из Пятницы-Берендеево, извозчичьей подмосковной местности. Я ездил с ним на рискованные репортерские приключения по разным трущобам совершенно спокойно: малый был удалой и всегда трезвый, потому что его ничем нельзя было споить… Он бывал со мною на скачках и бегах, знал всех лошадей и любил о них поговорить».
С ним Гиляровский с утра до ночи раскатывал по городу, и Берендей покорно ждал «хозяина», покуда тот торчал в редакциях или же на Хитровке. Одна беда — щеголю Гиляровскому не нравилась полость. Его унижало, что зимой седок укутан словно запеленатый младенец. Правда, сам Владимир Алексеевич писал, что дело было в другом: он часто дорожил секундами, уходившими на закрепление и рассупонивание той полости. Что ж, в иных ситуациях счет, вероятно, действительно шел на секунды. Но, представляется, что основной причиной было все-таки желание быть не как все даже в таких мелочах. Сам Гиляровский не без гордости писал: «Мой Берендей был единственным извозчиком во всей Москве без полости, даже при обер-полицмейстере Власовском, который ввел одинаковую „форму“ для извозчиков и их экипажей и, между прочим, требовал, чтобы у всех саней имелась полость. Полиция беспощадно штрафовала нарушителей этих правил. Мне пришлось лично ездить к Власовскому, чтобы сняли с моего Дунаева штраф и разрешили ему ездить со мной без полости. Штраф Власовский приказал снять, но ездить без полости так и не разрешил, найдя, впрочем, чисто полицейский хитроумный выход: