Гиперболоид инженера Гарина. Аэлита
Шрифт:
По ветру донёсся звонкий голос Ивана:
— Сюда, сюда, товарищи, вот он, Шайтан-камень…
Это была огромная глыба в форме человеческой головы, окутанная клубами пара. У её подножия из земли била, пульсируя, струя горячей воды. С незапамятных времён люди, оставившие путевые знаки на скалах, купались в этом источнике, восстанавливающем силы. Это была та самая «живая вода», которую в сказках приносил ворон, — вода, богатая радиоактивными солями.
Весь этот день дул северный ветер, ползли, тучи низко над лесом. Печально шумели
Казалось, ничего, кроме важного шума вершин да посвистывания ветра, не услышишь в этой пустыне. Птицы улетели, зверь ушёл, попрятался. Человек разве только за смертью забрёл бы в эти места.
Но человек появился. Он был в рыжей рваной дохе, низко подпоясанной верёвкой, в разбухших от дождя пимах. Лицо заросло космами нечесанной уже несколько лет бороды, седые волосы падали на плечи. Он с трудом передвигался, опираясь на ружьё, огибал косогор, скрываясь иногда за корневищами. Останавливался, согнувшись, и начинал посвистывать:
— Фють, Машка, Машка… Фють…
Из бурьяна поднялась голова лесного козла с обрывком верёвки на вытертой шее. Человек поднял ружьё, но козёл снова скрылся в бурьяне. Человек зарычал, опустился на камень. Ружьё дрожало у него между колен, он уронил голову. Долго спустя опять стал звать:
— Машка, Машка…
Мутные глаза его искали среди бурьяна эту единственную надежду — ручного козла: убить его последним оставшимся зарядом, высушить мясо и протянуть ещё несколько месяцев, быть может даже до весны.
Семь лет тому назад он искал применения своим гениальным замыслам. Он был молод, силён и беден. В роковой день он встретил Гарина, развернувшего перед ним такие грандиозные планы, что он, бросив всё, очутился здесь, у подножия вулкана. Семь лет тому назад здесь был вырублен лес, поставлено зимовище, лаборатория, радиоустановка от маленькой гидростанции. Земляные крыши посёлка, просевшие и провалившиеся, виднелись среди огромных камней, некогда выброшенных вулканом, у стены шумящего вершинами мачтового леса.
Люди, с которыми он пришёл сюда, — одни умерли, другие убежали. Постройки пришли в негодность, плотину маленькой гидростанции снесло весенней водой. Весь труд семи лет, все удивительные выводы — исследования глубоких слоёв земли — Оливинового пояса — должны были погибнуть вместе с ним из-за такой глупости, как Машка, — козёл, не желающий подходить на ружейный выстрел, сколько его, проклятого, ни зови.
Прежде шуткой бы показалось — пройти в тайге километров триста до человеческого поселения. Теперь ноги и руки изломаны ревматизмом, зубы вывалились от цинги. Последней надеждой был ручной козёл, — старик готовил его на зиму. Проклятое животное перетёрло верёвку и удрало из клетки.
Старик взял ружьё с последним зарядом и ходил, подманивая Машку. Близился вечер, темнели гряды туч, злее шумел ветер, раскачивая огромные сосны. Надвигалась зима — смерть. Сжималось сердце… Неужели никогда больше ему не увидеть человеческих лиц, не посидеть у огня печи, вдыхая запах хлеба, запах жизни? Старик молча заплакал.
Долго спустя — ещё раз позвал:
— Машка, Машка…
Нет, сегодня не убить… Старик, кряхтя, поднялся, побрёл к зимовищу. Остановился. Поднял голову, — снежная крупа ударила в лицо, ветер трепал бороду… Ему показалось… Нет, нет, — это ветер, должно быть, заскрипел сосной о сосну… Старик всё же долго стоял, стараясь, чтобы не так громко стучало сердце…
— Э-э-э-эй, — слабо долетел человеческий голос со стороны Шайтан-камня.
Старик ахнул. Глаза застлало слезами. В разинутый рот било крупой. В надвинувшихся сумерках уже ничего нельзя было различить на поляне…
— Э-э-э-эй, Манцев, — снова долетел срываемый ветром мальчишеский звонкий голос. Из бурьяна поднялась козлиная голова, — Машка подошла к старику и, наставив ушки, тоже прислушивалась к необычайным голосам, потревожившим эту пустыню… Справа, слева приближались, звали.
— Э-эй… Где вы там, Манцев? Живы?
У старика тряслась борода, тряслись губы, он разводил руками и повторял беззвучно:
— Да, да, я жив… Это я, Манцев.
Прокопчённые брёвна зимовища никогда ещё не видели такого великолепия. В очаге, сложенном из вулканических камней, пылал огонь, в котелках кипела вода. Манцев втягивал ноздрями давно забытые запахи чая, хлеба, сала.
Входили и выходили громкогласные люди, внося и распаковывая вьюки. Какой-то скуластый человек подал ему кружку с дымящимся чаем, кусок хлеба… Хлеб. Манцев задрожал, торопливо пережёвывая его дёснами. Какой-то мальчик, присев на корточки, сочувственно глядел, как Манцев то откусит хлеб, то прижмёт его к косматой бороде, будто боится: не сон ли вся эта жизнь, ворвавшаяся в его полуразрушенное зимовище.
— Николай Христофорович, вы меня не узнаёте, что ли?
— Нет, нет, я отвык от людей, — бормотал Манцев, — я очень давно не ел хлеба.
— Я же Иван Гусев… Николай Христофорович, ведь я всё сделал, как вы наказывали. Помните, ещё грозились мне голову оторвать.
Манцев ничего не помнил, только таращился на озарённые пламенем незнакомые лица. Иван стал ему рассказывать про то, как тогда шёл тайгой к Петропавловску, прятался от медведей, видел рыжую кошку величиной с телёнка, сильно её испугался, но кошка и за ней ещё три кошки прошли мимо; питался кедровыми орехами, разыскивая их в беличьих гнёздах; в Петропавловске нанялся на пароход чистить картошку; приплыл во Владивосток и ещё семь тысяч километров трясся под вагонами в угольных ящиках.
— Я своё слово сдержал, Николай Христофорович, привёл за вами людей. Только вы тогда напрасно мне на спине чернильным карандашом писали. Надо было просто сказать: «Иван, даёшь слово?» — «Даю». А вы мне на спине написали, может, что-нибудь против советской власти. Разве это красиво? Теперь вы на меня больше не рассчитывайте, я — пионер.
Наклонившись к нему, Манцев спросил, выворачивая губы, хриплым шёпотом:
— Кто эти люди?
— Французская учёная экспедиция, говорю вам. Специально меня разыскали в Ленинграде, чтобы вести её сюда, за вами…