Гипсовый трубач. Однажды в России
Шрифт:
– Сколько?
– Тысяч десять. В восьмидесятом году!
– Это ж кооперативная квартира! – вспотел писатель, когда-то серьезно травмированный жилищным вопросом.
– Или! А сколько он таких «пылесосов» по всей стране налудил! Я-то знаю. Я же эту монументалку и втюхивал честным людям.
– В каком смысле?
– В прямом. Когда я смыл позор и меня выпустили…
– Откуда? – насторожился опасливый Кокотов.
– Не важно. Выпустили. Семью надо было кормить, и я пошел работать в Художественный фонд разъездным, так сказать, искусствоведом. Заберешься, бывало, в забытую богом Куролепшу, пойдешь в местный клуб на разведку, а заодно – кино посмотреть и с аборигенкой познакомиться. Ах, какие женщины
– Эх, – думаю, – опередили. Ну, ничего, в Тьфуславле повезет. И везло! О великий и могучий соцкультбыт! Нынче это слово подзабыли, а при Советской власти ни один даже малейший руководитель не мог спать спокойно, пока не догадается, куда бы засунуть проклятую безналичку, определенную исключительно на культуру и досуг. Сидит, скажем, директор крупного совхоза и горюет: новый рояль взамен порубленного комбайнером, приревновавшим жену к руководителю музыкального кружка, купил? Купил. Лучших доярок в Константиново к Есенину свозил? Свозил. Новых книжек в библиотеку полгрузовика привез? Привез. А вон еще одиннадцать тысяч пятьсот двадцать семь рубликов восемнадцать копеек на балансе болтаются – тоже, суки, в культуру просятся! Вот купить бы на них новую сеялку – а ить нельзя: финансовая дисциплина – посадят… Остается взять с областной базы восемнадцать баянов «Волна» и ксилофон «Апрель» с палочками – как раз в сумму. Но ведь их, сволочей, потом списывать замучаешься! Проще всего, конечно, махнуть рукой: мол, хрен с ними – остались деньги и остались! Пропадайте! Да ведь власть-то – она мстительная: на будущий год ровно на эти одиннадцать тысяч пятьсот двадцать семь рублей восемнадцать копеек соцкультбыт совхозу и срежут. Обидно!
И тут, как нарочно, открывается дверь и на пороге появляюсь я – в кожаной куртке, ботинках на толстой подошве и в кепке цвета, какого в Тьфуславле сроду не видывали. С сочувствием глянув на измаявшегося руководителя, я тут же, с порога, предлагаю ему подписать договор с МОСХом на создание панно «Утро на пашне». Стоимость художественных работ с расходным материалом – одиннадцать тысяч пятьсот рублей.
Деньги нужно перечислить в течение двух недель. Директор от свалившегося счастья теряет дар речи. Я же тем временем интимно подсаживаюсь к нему, снимаю с горлышка пожелтевшего графина стакан, задумчиво рассматриваю запылившееся донышко и спрашиваю:
– Может, у вас есть особые условия? – Тонкий намек на то, что в девяностые стало называться «откатом».
– Нет. Согласен! – мотает головой счастливый начальник.
– Это хорошо. А вы знаете, что граненый стакан изобрела Вера Мухина?
– Какая Мухина?
– Рабочего и колхозницу возле ВДНХ знаете?
– Зна-аем, как же… В Москве два раза был.
– Вот она-то и придумала это орудие мужской солидарности!
– Колхозница?
– Мухина.
– По-онял! – улыбается во весь свой железный рот директор и посылает долговязую секретаршу за водкой. Вот как это, друг мой, делалось. А они: «Тоталитаризм!» Гуаноиды! Какой же это, к черту, тоталитаризм? Но что-то я разговорился. Давайте-ка дуйте срочно к Огуревичу!
– А вы?
– Я приду попозже. У меня есть дела.
– Какие?
– Личные.
– Без вас я не пойду! – закапризничал Кокотов.
– Идите! Не волнуйтесь, первое отделение будет развлекательное, почти цирк. Я это уже много раз видел и слышал. А вам на новенького, думаю, понравится. Давайте-давайте! – подтолкнул Жарынин. – А к серьезному разговору я как раз и подтянусь.
Глава 17
В торсионных полях
В приемной директора было пусто: секретарша ушла, убрав все со стола. На чистой поверхности лежал лишь одинокий листок бумаги с записью: «1. Утром соединить с судом». А сбоку был пририсован милый цветочек с лепестками, похожими на капли слез. Два лепестка-слезинки оторвались и упали.
Кокотов постучал в директорскую дверь, долго ждал отзыва, потом все-таки вошел и огляделся: просторный кабинет располагался, кажется, в бывшей хозяйской спальне, обшитой дубовыми панелями. Во всяком случае, ниша, где на львиных лапах стоял старинный письменный стол, чрезвычайно напоминала альков. Над столом висела большая фотография, изображавшая Огуревича в обществе президента России, что-то вручавшего Аркадию Петровичу. Андрей Львович повидал немало таких вот парадных снимков и давно заметил одну странную особенность: наградовручатель всегда почему-то выглядит немного смущенным, а наградополучатель, напротив, гордым и значительным. Хотя, казалось бы, должно быть наоборот.
Кокотов продолжил осмотр. Стена над камином была сплошь увешана заключенными в рамочки дипломами и грамотами. Размещенные в хронологической последовательности, они наглядно показывали, как колосистый советский герб сменился двуглавым орлом. Тот поначалу выглядел мило, по-цыплячьи добродушно, но потом – от диплома к диплому – приобретал все более суровые черты могучей имперской птицы. Противоположная стена скрывалась за книжными полками с сочинениями Блаватской, Штайнера, Брезант, всевозможных Рерихов и бесконечной «Эзотерической энциклопедией». Сбоку расположился большой фотографический портрет Блаватской, удивительно похожей на Крупскую, уже захворавшую базедовой болезнью. Кроме того, повсюду, где только можно, висели торопливые тибетские пейзажи, сработанные под Рериха-старшего. Наверное, именно такие и писал бы в больших количествах сам великий шамбаловед, если бы копил после развода деньги на квартиру для новой семьи и торговал своим живописным продуктом на Крымской набережной.
Посредине кабинета, на журнальном столике, все было приготовлено к приему гостей: большой зеленый фарфоровый чайник, украшенный раскосым ликом акына Джамбула и надписью «Первый съезд советских писателей», чашки, выпущенные к 25-летию Союза кинематографистов, рюмки с вензелем ресторана Дома архитектора. Закуска же оказалась вегетарианской: мед, пророщенные злаки, орехи и сухофрукты. Зато бутылка хорошего коньяка обилием медалей напоминала героя тыла, собравшегося на встречу со школьниками. Кокотов ощутил во рту унизительный вкус общепитовского ужина, не удержался, цапнул янтарную лепешечку кураги и отправил в рот.
Именно в этот момент открылась замаскированная портьерой боковая дверь, и оттуда, мученически улыбаясь, появился Огуревич. Писатель испуганно проглотил недожеванный сухофрукт и ответно осклабился. Аркадий Петрович подошел и подарил ему свое засасывающее рукопожатие.
– Спасибо, что заглянули! А где Дмитрий Антонович?
– Попозже подойдет.
– А-а… Ну конечно… – со скорбным пониманием кивнул директор. – Я знаю, он не верит. Напрасно.
– Во что не верит? – осторожно уточнил Кокотов.
– В генетически запрограммированный трансморфизм человечества, – с глубокой обидой объявил Огуревич. – Ведь каждый человек сам для себя решает, остаться ему мыслящей бабочкой-однодневкой или стать субъектом Вечности! И мне сердечно жаль, что такой выдающийся человек, как Дмитрий Антонович… Жаль…
Наблюдательный писатель отметил про себя, что вкрадчивый, психотерапевтический голос директора совершенно не соответствует его мускулистым, как у саксофониста, щекам.
– Жаль, очень жаль!.. – повторил Огуревич.