Гладь озера в пасмурной мгле (авторский сборник)
Шрифт:
По зернисто-каменным сводам потолка метались тени от канделябров, словно кто-то размахивал черным плащом.
Белый между тем продолжал с неподдельным воодушевлением, с каким актеры читают стихи:
— Но вот что пишет Рамбан: «Второй раз в том же абзаце слово „тьма“ употреблено в обычном словарном значении, как отсутствие света, а не обозначение праэлемента огня. В тот момент, когда произошло отделение света от тьмы, тьма и свет перешли в новое качество. Тем самым Всевышний скрыл первозданный свет, сделав его недоступным для нечестивых, которые — знал Он — появятся в будущем.
— Но и свет и тьма нужны для управления миром, – черный слегка напряг голос, – об этом писал раввин Шимшон Рафаэль Гирш из Франкфурта: «Свет выявляет объекты в их индивидуальном существовании, а тьма, временно скрывая болезненно резкие воздействия, делает возможным взаимодействие сущностей, усиливая их эффективность…».
Боже, ну и напился же я …
Клоня голову на руки, Аркадий успел мысленно похвалить замечательно удобные доски на бочках — лучше любого стола и так по-летнему пахнут: деревом… вином… хлебом… Как же случилось, что, столько лет живя в этом городе, он ничего не знал о подвале Дувида-Азиса и мог бы и дальше жить, ничего не зная о черном и белом. Мог упустить их, беседующих в золотой мгле туманной зимней ночи — в ночи, где смешались тьма со светом.
Трехмастная кошка с лицом Арлекина вспрыгнула на доски и улеглась рядом, у локтя. Словно была стариком приставлена стеречь гостя.
Несколько раз старик оглаживал мягкой тяжелой ладонью его спину и слегка потрепывал, будто проверял — крепко ли уснул гость, осиливший половину бутыли полнолунных песен кабаллистов Святого Цфата…
Но Аркадию казалось, что именно сейчас он слышит и понимает все, не пропуская ни единого намека, ни одного глубинного всплеска, ни одного дополнительного толкования; и каждое слово белого светится солнечной ясностью смысла, а каждое слово черного окутывает сущности и предметы тенью сомнений.
Аркадий чувствовал, что должен, должен задать вопрос, который так мучил его последние годы: если Всевышний, что так заботится о проявлении объектов в их индивидуальном существовании , все же допускает убийство одного объекта другим — не должен ли упомянутый Всевышний проходить по делу как соучастник преступления?
Но спросить не успел.
Вдруг они запели оба! – чистейшим дуэтом: бас и баритональный тенор — великолепно интонируя, словно долгими ночами здесь репетировали. Мелодия чем-то напоминала «Нигун» Блоха, этот страстный, отчаянный монолог парящей над фоном скрипки; и Аркадий совсем не удивился, так и должно было быть: где же, как не в музыке, свет и тьма соединяются безупречно, не уничтожая, но обогащая друг друга!
Не день и ночь, пели они, а утро и вечер — вот начало и конец, конец и начало, извечный круг познания. «Эрев» — вечер, время, когда расплываются очертания мира. «Бокер» — утро, время, когда вещи отделяются одна от другой, давая возможность разглядеть их отличия, ощутить их границы, осознать меру вещей, осязать душой красоту и величие мира…
…Когда
Снаружи толковали рассветные горлинки.
Четыре мощных канделябра, увитых стылыми слезами отгоревших свечей, стояли там же, на столе, над одним рожком вился дым последнего прерывистого огонька, точно запоздалый аргумент в оконченном диспуте.
В подвале не было ни души, но огромная книга лежала, по-прежнему вздыбив страницы двумя крутыми волнами. Бутыли с вином стояли на полке, а на досках перед Аркадием лежал одинокий лимон, тихо лучась в рассветной струе зеленоватым золотом.
На полу, расстелив свой деревенский хвост-половичок, старательно вылизывала рыжую лапу молчаливая кошка с лицом Арлекина.
В приоткрытую дверь подвала доносилось бодрое шарканье — возможно, старик подметал возле дома. Надо было поблагодарить его за гостеприимство, но минувшая странная ночь почему-то взывала к молчанию.
Пошарив в карманах, Аркадий выложил на струганные доски все наличные деньги — у него было смутное ощущение, что старик денег не ждет, но живет же он на что-то! – опустил в карман куртки подаренный лимон, дождался, когда шарканье стихнет, и покинул подвал.
Он шел рассветными улочками вдоль глухих каменных заборов со следами голубой краски, через новый, недостроенный район брацлавских хасидов, благодарно вгрызаясь в кислющий и терпкий лимон, морщась и улыбаясь — как это было кстати!
Вышел на гребень горы к старинному кладбищу, нависшему над дорогой.
За ночь туман рассеялся, только внизу плавали жидкие, как пена в корыте, остатки спитой ночи…
На соседней горе виднелись развалины каких-то былых домов, поросших торопливой жадной травою. Старые могилы сходили по склону во влажно мерцающую тень долины, словно бы в задумчивости приостанавливая торжественный ход и собираясь по три, по четыре. Так в похоронном шествии образуются заторы, группки беседующих на ходу.
Внизу они скучились в небольшое каменное стадо, частью крашенное голубой краской — совсем древний участок кладбища. На каменной площадке у могилы Святого Ари стояли, раскачиваясь, три высокие черные фигуры — эти уже заступили на первую молитву.
Из глубины долины вставал сирийского шелка туман, поднимался в небо, таял над горами…
Наступало утро — время, когда вещи отделены одна от другой, и можно разглядеть их отличия, ощутить их границы, осознать их меру и осязать душой красоту и величие Божьего мира…
Аркадий вспомнил, как тот , красивый и раскованный, перед похоронами сестры потребовал экспертизы — была ли она девственницей. И Аркадий написал, что была, мысленно поминая голубоглазого солдатика. Аркадий всегда в таких случаях писал, что убитые были девственницами.
Он представил, как сидят на кладбище мужчины и старцы, в своих синих халатах, в галабиях, в высоких круглых шапках… Молча ожидают момента, когда шейх громко зачитает вслух содержание справки, произнесет молитву, и каждый поднимет ладони, загребет ими воздух, плеснет, как водой, на лицо, медленно огладив бороду.