Гладь озера в пасмурной мгле (сборник)
Шрифт:
— Да… Боюсь только, что она вообразила, будто играет в жизни Матвея важную роль.
Он собирался отпить глоток чаю, но, услышав это, опустил чашку и изумленно уставился на старуху. Господи, до чего надо дойти в полном равнодушии к кому бы то ни было, чтобы отрицать все очевидно теплое и нежное в жизни человека. А вслух он сказал:
— Она ее и играет.
— Вздор! — отчеканила старуха. — Для Матвея в жизни важно только искусство!
— И вы! — подхватил он со злорадным смешком. Чашка подрагивала в его руке. — Вы и искусство! Поздравляю вас с началом маразма. И то сказать — давно пора.
Он был готов к драке, совершенно готов. Как обычно, старуха добилась своего несколькими словами — она любила жрать человечину. И даже не жаль было тихого вечера, ему хотелось говорить и говорить ей ужасные, оскорбительные вещи, хотя он знал, что ее нервная система неуязвима, и все его удары обрушатся на него же, и больно будет только ему.
И тут же опять заговорил — быстро, сбивчиво, и опять о Матвее:
— Утверждать, что жена не играет в жизни мужика никакой роли, можете только вы, с вашей биографией и уникальной личной жизнью. Это в вашей жизни муж не играл никакой роли. Так не судите всех по себе. С вашим потрясающим эгоизмом трудно сравниться кому бы то ни было. Взять хотя бы сегодня: я четыре часа как вернулся домой, за это время вы успели трижды отравить мне существование, но так и не поинтересовались моими делами.
— А я все знаю, — спокойно сказала старуха.
— Да ну? Интересно, каким же это образом?
— Телефонным. Я позвонила сама вашему знаменитому Бирюзову. — Она невозмутимо потянулась за конфетой. Это была четвертая, старуха любила сласти.
— Что-о?! — выдохнул он шепотом, когда осознал, что она сказала. Приподнялся со стула и, не сводя со старухи потрясенного взгляда, бессильно опустился. У него не было слов, чтобы объяснить безумной старухе, что она сделала. Он молча сцеплял и расцеплял кисти рук. Хотелось истошно мычать.
— Да, я ему позвонила, — продолжала она, разглаживая блестящую обертку ногтем большого пальца и машинально мастеря из нее фантик. — Кстати, может, он и талантливый человек, но, судя по разговору, глупый и напыщенный гусь. Его отец был гораздо умнее и порядочнее. Я знала его отца. Одно время мы встречались за преферансом у Осьмеркиных…
Убить ее. Убить немедленно. Трахнуть по лбу сахарницей или бюстиком Бетховена… Это она все погубила сегодня. Все дело в ее телефонном звонке, а вовсе не в декретных отпусках Елены Ивановны и Инги Семеновны.
— Один из таких вечеров я помню прекрасно. В тот раз у Ось-меркиных сидела Ахматова — я ее не любила, довольно противная была баба… Вдруг вошел Вертинский — милейший человек, он дружил с Осьмеркиными. Так вот, едва вошел Вертинский, Ахматова всем своим видом стала показывать: я, мол, Анна Ахматова, а ты — пошляк Вертинский…
Он застонал и обхватил руками голову.
— Что вы говорили Бирюзову? — процедил он, глядя в тарелку и массируя виски.
— Я сказала, что если он широкий человек, то просто обязан взять тебя в театр. Что ты способен не только выполнять обязанности завлита, на мой взгляд совершенно вздорные и никому не нужные, но и поставить спектакль, и не хуже, чем какой-нибудь заслуженный пуп.
Он захохотал и смеялся долго, истерично, до икоты, выкрикивая поминутно:
— И что… со временем… я смогу с честью… занять кресло… самого Бирюзова!..
— А почему бы и нет? — Она глядела на его истерику с недоумением. — Преемственность в творчестве — благородная и, кстати, неизбежная традиция… Тогда знаменитый Бирюзов сказал, что для такой выдающейся фигуры, как Петр Авдеевич, их театр — просто убогая контора и что лучше всего ему подойдет должность Эккермана при Гёте. И, доказав этими словами, что он ревнивый и трусливый индюк, повесил трубку.
Петя, казалось, развеселился страшно. Он повалился грудью на стол, лбом чуть ли не в сахарницу, всхлипывал и вскидывал головою, как взнузданный конь. Старуха пыталась еще что-то добавить, но он ее не слышал.
Наконец откричался, утерся носовым платком и умолк. Некоторое время он бесцельно переставлял на столе чашки, плетенку с конфетами и бессмысленно улыбался.
— Понятно, почему он даже не захотел говорить со мной, — пробормотал он несколько минут спустя. — Секретаршу выслал… А дело было на мази, меня рекомендовал Сбросов, и каких усилий все это стоило…
Он заторможено глядел, как она подлила себе в чашку кипятку, и проговорил медленно, с эпическим спокойствием:
— Знайте, что сегодня вы погубили меня, ужасная старуха…
— Не драматизируй, — отмахнулась она. — Все к лучшему. Мне вообще не нравилась эта затея. Что это за работа — состоять цербером при режиссере и загрызать чужие пьесы? Сядь и напиши свою, если тебе есть что сказать.
— Вы и Матвею много напакостили своей глупостью, — ровным голосом продолжал он, не слыша старуху. — Его никогда не примут в Союз художников, и не потому, что он «слишком левый», а потому, что вы, именно вы звоните тем, от кого прием зависит, и с великолепным идиотским апломбом заявляете, что Матвей — гений, что все они просто обязаны принять его в Союз и записаться в порядке алфавита к нему в ученики.
— Твоя ирония бездарна, потому что так все и есть.
— Вот именно. Остается удивляться, как это до сих пор Матвею не изменила выдержка и он не схватил ваш же скульптурный молоток и не проломил им ваш феноменальный череп!
— В наше время, — невозмутимо ответила старуха, — художник всегда находил в себе мужество признать, что другой — гений.
— В ваше время многое выглядело по-другому, но и тогда были умные люди и такие, как вы, — обладающие гибкостью швабры… И прекратим эту грызню. Вы все равно ничего не поймете, потому что не слышите и не видите других людей…
Он сказал «прекратим», но уже сам не мог остановиться. Все внутри у него дрожало от ненависти, все было отравлено горечью. Хотелось припомнить ей все обиды за эти пятнадцать лет, с первого дня до сегодняшнего.
— И зачем вы так скверно говорили о Мише? — встрепенулся он, обрадовавшись, что вспомнил очередную гадость старухи. — Жуликом обозвали, хотя прекрасно знаете, что он не жулик, а нормальный человек и уехал не почему-либо, а полюбив и женившись, и это его личное дело, в конце концов! Это вы могли запросто шляться по Елисейским полям туда и обратно, а для нас это вопрос перелома всей жизни, и если человек выбрал то, а не другое, так и не вам судить его!