Гладь озера в пасмурной мгле (сборник)
Шрифт:
— Знаю… Анна Борисовна, насчет денег…
— Да погодите, не перебивайте старуху, ради Бога, а то я совсем собьюсь… Матвей, знаете ли, большой художник. Причем он одинаково силен в рисунке и в живописи. В своей бесконечной жизни я кое-кого из художников встречала…
Нина взглянула на часы, прикрыла глаза и вытянула ноги. «Сейчас за свои деньги я выслушаю небольшую лекцию», — подумала она, дождалась коротенькой паузы, когда старуха подыскивала сравнение красного в «Красной мебели» Фалька с красным в живописи Руо, и вежливо вклинилась:
— А деньги
— Да погодите с этими дурацкими деньгами, что вы привязались с ними, вот я с мысли сбилась… О чем я? О Фальке… Вы слушайте, слушайте, вам это полезно, милая, ведь в живописи вы наверняка ничего не смыслите, как вся ваша литературная братия…
«Ну, спасибо! — изумленно подумала Нина, не слушая больше старуху. — Да, этого Петю стоит пожалеть…» — Она еще помолчала минут пять в красноречивую трубку. Можно было бы, конечно, послать великую каргу к чертям, да только ботинки ей все равно шить нужно. Мда-а… «Ну, довольно, — устало подумала она, — сделаем небольшой перекур», — положила воркующую трубку на рычаг, потянулась к пачке сигарет и закурила.
И тут у самого локтя опять каркнул телефон. Нина вздрогнула и резко сорвала с рычага трубку.
— Ну?! — крикнула она.
— Это я, Нинуль, — сказал приятный тенор Кости Веревки-на. — А что, старый уже ушел?
— Ушел старый.
— Жаль… Я хотел, чтоб он забежал сегодня… Что-то рука у меня на место не встает.
— Обратись к костоправу. Костя хмыкнул — оценил юмор.
— Лучший костоправ — мой старый Матвей. — Его мягчайший тенор окрасился лирическими тонами. — Только он вправит руку на портрете Жоглина, солиста-виолончелиста Владимирской филармонии…
— Красиво интонируешь…
— А?
— Голос, говорю, у тебя богат модуляциями. Это по поводу солиста. — Она чувствовала, как сгущается внутри презрение к бездарному хваткому Косте. — А насчет частей тела, то есть вправления рук, ног, а также мозгов, — слушай внимательно: мне не нравится, что в наше прекрасное время демократизации общества происходит эксплуатация человека человеком.
— Нинуль, это что-то из политэкономии… Раздражение сгустилось до ненависти грозового разряда.
— Ну, короче, — сказала она отрывисто, понимая, что не стоило бы, не стоило бы влезать в дела мужа, но не в силах уже остановиться. — Отныне со своими солистами, дантистами и бывшими чекистами сражайся сам. За диванчик Матвей отработал сполна, поэтому не благодарим. — И поскольку Веревкин потрясенно молчал, не в силах подать ни звука своим обаятельным тенором, она добавила мягче, почти сострадательно: — Научись рисовать, Костя. Это может тебе пригодиться в жизни.
Опустив трубку, Нина несколько минут сидела, хмуро затягиваясь сигаретой и размышляя, чем может обернуться для Матвея неожиданный конец веревкинского ига… Потом подняла глаза на автопортрет мужа, где он изобразил себя в кахетинке, одолженной у Гиви Гохария, и сказала твердо:
— А теперь мы купим тебе шляпу…
Вход в мастерские скульпторов со двора. Ступени к высокому крыльцу; на дверях мелом
Все-таки они как-то упоенно предаются свинству, эти художники и скульпторы. Ну, мастерская, конечно, рабочий беспорядок, не лаковые паркеты, разумеется, но входную дверь отчего не покрасить раз в двадцать лет? Ну да, оне художники, а не маляра…
Нина поднялась на крыльцо, толкнула наружную дверь, вошла в сырой затхлый тамбур и позвонила в дверь, такую же облезлую и сиротскую, словно и ее поливали дожди и обметали снега… Ладно, уйми свою бушующую наследственность и желание немедленно покрасить и подправить их убогий быт. Им хорошо так. Они привыкли.
Дверь открыл Петя, с сигаретой, закушенной в углу рта, и потому со странным, оскаленным лицом. Нина взглянула на него и от неожиданности даже отпрянула: как в дурном сне, над бровью у Петра Авдеевича она увидела нестертый плевок. Воображение ее взметнулось, как возбужденный язык огня, тут она враз трагедию сочинила — вопль, грохот падающего мольберта, скульптурный молоток, труп старухи на полу… Доигралась старуха!.. То есть не то чтобы она буквально это предположила, а так, вообразила на секунду картинку. Плевок, так к месту сидящий на физиономии Петра Авдеевича, ее не то чтобы испугал, но смутил.
— Нина! — Петя сменил яростное выражение лица на приветливое. — Рад видеть вас. Проходите в мастерскую, там Анна Борисовна с Сашей чаи распивают. Присоединяйтесь… Анна Борисовна! — крикнул он по коридору. — Нина к вам!
И все это с нестертым плевком над бровью.
— Простите уж, не помогаю вам раздеться, — он воздел руки в мыльной пене, — у меня сегодня постирушка…
Объяснилось. Чистоплотный молодой человек, питающий слабость к свежим сорочкам, стирает сам, копошится помаленьку над тазом, бедняга, — руки в мыле, сгусток пены в лицо отлетел…
Нина перевела дух и разделась. Похоже, сегодня здесь покой и благолепие.
Из мастерской доносились препирающиеся голоса.
— Я тебе говорю — это пара пустяков!
— Анна Борисовна, жить хочется. Мне только двадцать четыре.
— Александр, ты ужасающий болван! Это гипс, гипс, а не мрамор!
— Ладно, пусть Петя поможет.
— Петя стирает, значит, он разъярен, как дикая прачка. И не втравляй его в бытовые мелочи.
— Ничего себе мелочи — бюст Добролюбова с антресолей снимать!
— Что ты торгуешься, как носильщик на вокзале!
Нина огляделась, куда бы повесить пальто, и, не найдя вешалки, перекинула его через руку гипсовой Норы, а свою синюю широкополую шляпу закинула той на голову, отчего пресная полуулыбка Норы вмиг стала пошловато-игривой.
Из ванной, на ходу вытирая о фартук руки, выскочил Петя.
— Нина! Чуть не забыл, — он понизил голос, — Анна Борисовна сказала, что вы любезно согласились одолжить нам денег…
«Нам», — отметила Нина, глядя на его суетящиеся мокрые руки…