Гладь озера в пасмурной мгле (сборник)
Шрифт:
Ирина Михайловна прикрыла дверь и почему-то все на цыпочках пошла на кухню. Там за своим столом сидела Кондакова и понуро тянула чай из пиалы вприкуску с желтым узбекским сахаром.
— Совсем меня с кухни потеснила! — пожаловалась она Ирине Михайловне, длинным шумным хлебком втягивая чай. — Целый день жарит-парит, ресторанное
Ирина Михайловна устало подумала, что Кондакова, пожалуй, никогда еще не была так близка к истине. Раскутала кастрюлю, сняла крышку и — замерла, блаженно вдыхая аромат горячего горохового супа.
Словом не обмолвились — ни та ни другая. Будто Любкина биография началась в кабинете медкомиссии. Хотя на человека, скрывающего свое прошлое, Любка похожа не была.
— Вы, Ринмихална, денег в шкафу, в белье, не держите, — посоветовала однажды. — Нельзя так простодушно жить.
Ирина Михайловна растерялась, вспыхнула, возмутилась: неужели Любка в шкафу рылась?
— Я не рылась, — добавила Любка, словно услышав ее мысли. — Заметила, когда вы Кондаковой одалживали… А шкаф, да еще в белье, — первое для домушника место. С него начинают.
— Да какие у меня деньги, Люба!
— Тем более, — возразила та строго.
Незаметно выяснилось, что в жизни Любка разбирается лучше Ирины Михайловны и уж гораздо толковее обращается с деньгами: знает, на что и когда потратить, а когда и придержать. Само собой получилось, что на рынок выгодней посылать Любку.
Как-то прибежала, запыхавшись, бросила в коридоре кошелку с картошкой.
— Ринмихална! Гоните-ка восемьдесят рублей! Там старушка два стула продает! Сдохнуть можно! Графские! Ножки гнутые, лакированные! Я час торговалась.
— Люба, у нас же до зарплаты всего сотня осталась…
— Не жмитесь, выкрутимся!
…А стулья и вправду оказались чудом из прошлой, дореволюционной еще, жизни — с нежной шелковой обивкой: по лиловому полю кремовые цветочки завиваются — осколок какого-нибудь гамбсовского гарнитура, неведомо какою судьбой занесенный в захолустье азиатского городка. Стулья стояли теперь по обе стороны круглого стола с обшарпанными слоновьими ногами, девственно лиловели обивкой и напоминали двух юных фрейлин, случайно оказавшихся на постоялом дворе.
За вечер Любка сшила на них чехлы, протирала каждый день особой тряпкой изящные гнутые ножки и называла стулья не иначе как «мебель» («Какая мебель! — с нежностью. — Даром, даром!..»).
Аванс и получку Ирина Михайловна отдавала теперь Любке с огромным облегчением, как раньше — маме. Не надо было рассчитывать и раскладывать по полочкам, а потом, как бывало, тянуть последнюю тридцатку. Рассчитывала теперь Любка. И увлеченно — присядет на краешек стула, разбросает перед собою веером на столе небогатую получку Ирины Михайловны и, сосредоточенно шепча, долго передвигает туда-сюда бумажки, словно пасьянс раскладывает. И упаси боже отвлечь ее каким-нибудь невинным вопросом — например, зачем на примусе весь вечер суп кипит? — она еще и огрызнется:
— Да Ринмихална! Не дергайте меня, Христа ради, я ж считаю! Кипит — пусть кипит, авось не сдохнет!
И обязательно еще выгадает, спрячет десятку-другую в толстенный том «Гинекология и акушерство»,
— Люба, может, лучше боты?
— Боты в другой раз. Сейчас занавески. Живем, как голые — у всех на виду…
Однажды под вечер ушла в магазин и часа три пропадала. Обеспокоенная Ирина Михайловна с Сонечкой на руках вышла на крыльцо и стояла там, вглядываясь в конец переулка. Наконец из топких сумерек на углу возникла Любка, легкая, веселая, чем-то страшно довольная. В каждой руке — по узбекской, с загнутыми острыми носами галоше.
— Люба!..
— Во! Пара — двугривенный! — вплывая из темени на крыльцо, Любка сунула к лицу Ирины Михайловны глянцем отливающую галошу.
— Что это? Зачем?
— Как — что? Во! Пара — двугривенный! Один старый узбек продавал. Он, жук, что выдумал — все в кучу свалил, они, видать, все разные, брак какой-то. Огромная такая гора получилась. Хочешь пару — ползай подбирай. Зато двугривенный.
— Ну?..
— Что — ну?! Я часа три по шею в этих галошах… Там еще старухи копошились, но, кроме меня, никто не смог подобрать, — она соединила галоши подошвами, довольно пристукнула. — Во, почти одинаковые!
— Люба, а зачем нам галоши? — растерянно спросила Ирина Михайловна, и, по-видимому, что-то в ее лице поколебало светлую Любкину радость. Она задумалась на мгновение, пытаясь объяснить мотивы своей радости, и, наконец, сказала убежденно:
— Ну… Ринмихална! Пара — двугривенный! Жалко было не купить!
С пальто еще выдающийся случай был. Поскольку явилась Любка к Ирине Михайловне буквально в чем мать родила, а ростом и комплекцией они не очень различались, многое из вещей Ирины Михайловны естественным путем перешло к Любке. Возникли бреши в гардеробе. Что-то, конечно, можно было надевать по очереди, но надвигались холода, шел октябрь, и, например, без пальто, пусть демисезонного, никак не получалось выкрутиться.
Месяца два Любка вкладывала в «Гинекологию и акушерство» сэкономленные бумажки, томительно ожидала зарплату Ирины Михайловны… Наконец сухо объявила, что пальто, пожалуй, можно подыскивать. Тут и всплыла Кондакова со своею нутриевой шубой. То есть не то чтобы неожиданно всплыла — шуба-то ее была известной на почтамте и в окрестностях, приличная, с рыжеватой проседью, но продавать ее до сих пор Кондакова вроде не собиралась, а тут вдруг собралась и предложила недорого.
Ирина Михайловна померила, погляделась в длинное зеркало кондаковского шифоньера, долго размышлять ей показалось неловким, и — решила покупать. Но в тот момент, когда она уже и деньги отсчитывать собралась, грянула Любка, вернувшаяся из очередного похода на воскресный базар.
— Люба, вот шубу у Екатерины Федоровны покупаем, — сообщила Ирина Михайловна, — совсем недорого.
Свалив в коридоре кошелки, Любка отерла руки и твердо вошла к Кондаковой. Молча стянула с плеч Ирины Михайловны шубу, раскинула на руках, пощупала, дунула на мех.
— А вы, Ирина Михайловна, всегда теперь у домработницы спрашиваетесь позволения на покупки? — едко осведомилась Кондакова. Продолжая рассматривать шубу, Любка молча подняла брови. — Просто смех, и больше ничего… — добавила та, поскучнев.