Гладь озера в пасмурной мгле (сборник)
Шрифт:
— Не заболел, случаем?
Она стояла, с запрокинутой головой, белая от навалившегося на нее ужаса, и молча смотрела на Германа Алексеевича. И это было страшнее, чем там, в морге, ждать, когда откинут простыню со Стасикиного лица. Господи, что там было «опознавать»! — когда она с порога опознала обломки его изувеченного костыля, валявшиеся у стены…
На крыльце морга курили и щурились от солнца два разбитных паренька в белых халатах.
Один рассказывал другому какой-то длинный несмешной анекдот, да еще не мог вспомнить последнюю реплику персонажа,
И только странный, явно сумасшедший человек, обросший буйной черной бородой, снующий вокруг с ведрами и тряпками, был здесь по-настоящему реален и, как сказал бы Стасик, живописен…
В воздухе этого идиллического дворика, во влажной, дышащей земле, вспоротой нежными побегами травы, в чутко вздрагивающих ветвях, вспухших почками будущей листвы, была разлита набирающая силу весна.
Мысль о том, что Стасика нет, в то время как есть и будут эти чуткие деревья, эта рвущаяся к свету из тела земли трава, просыхающие на солнце дорожки из бурого кирпича, — казалась невероятной; мертвый Стасик и сейчас был для нее в сто раз живее двух пареньков, не замечающих грозного соседства весны и смерти.
…Как могла она надеяться — «смягчить»… чем? голосом? — она онемела… Видом своим — этим запрокинутым помертвелым лицом?
— Вера… — осекшись, выговорил старик. Она молчала. Руки висели плетьми.
— Он… живой?
Она мотнула головой и выдавила шепотом:
— Поедем…
Тяжело ударились о землю садовые ножницы.
— Помоги сойти, — глухо проговорил старик, лунатически нащупывая перекладину лестницы. Она бросилась, обняла его колени, чуть ли не принимая на себя тяжесть грузного тела, и, когда затряслась и ткнулась подбородком в его грудь, он сказал строго:
— Молчи! Выдь за калитку, жди меня…
Годы спустя, когда на пути в Веллингтон ей пришлось восемь часов куковать на пересадке в Бангкоке, она вспомнила бесконечную дорогу на Янгиюль, и то, как хотелось, чтобы она не кончалась никогда — и мгновенно успокоилась, смирилась: все было легче, чем та дорога. И позже, в Германии, на развод она решилась после одной ночи, которая началась с бессмысленной и вялой ссоры с Дитером, продолжилась бессонницей, а на рассвете — тяжелым забытьем, когда, просыпаясь и засыпая вновь, в третий раз она увидела дорогу на Янгиюль и себя, везущую Герману Алексеевичу смерть сына, — в бесконечной тряске на полуразбитом автобусе, под пронзительную свистульку вонючего алкаша. И сочла это окончательным знаком.
И все же перед разлукой они со Стасиком успели вдохнуть весны и даже сделали по этюду.
За последний год несколько раз уезжали так: мгновенно собравшись, поймав попутку, в незнакомом направлении… И, выбравшись из машины где-нибудь в предгорьях Чимгана, расставляли этюдники и писали до захода солнца, не задумываясь — где заночуют.
Однажды всю ночь просидели за разговором в сторожке егеря, который наткнулся на них, голосующих
…В ту, последнюю, вылазку они выбрали удачный вид на расходящийся в глубине горный коридор с несколькими одинокими алычами на склонах. Стасик стоял рядом, тяжело навалясь подмышкой на костыль, от чего тот уходил резиновым наконечником в мягкую травянистую землю холма, как конь под Ильей Муромцем, и, глядя в небольшой квадрат картона, говорил негромко:
— Утяжелила вот здесь кусок неба с этим кустом… Добавь берлинской синей… А здесь неплохо… Мягче надо сопоставлять желтое с оранжевым, не груби…
Внезапно, как это бывает в горах, началась гроза: дальнее громыхание, которое сначала они приняли за тарахтенье одинокого грузовика внизу на дороге, пухло взорвалось над самым ухом тяжелой звуковой волной, вмиг натянулось густое черное облако, низкое, как похоронный шатер, и так же, как налетевший вихрь срывает с кольев шатер, так и это облако стало носиться над их головами, роняя панические короткие молнии, — картинно, будто и вправду там, верхом на облаке, сидел некто яростный и азартный, натягивал свой лук и целился, и промазывал, и опять натягивал тетиву, и рычал, и бесился, зверея все больше от неудачи.
Пыхнуло в тишине рыже-фиолетовым, и сразу грохнуло и раскололось вдребезги небо, извергая холодные осколки дождя…
Вера заорала от восторга, Стасик обнял ее и набросил свою куртку ей на голову, как на клетку с попугаем, чтобы тот умолк. Но Вера куртку скинула, и жадно смотрела, как в дымном фиолетовом теле тучи преломляются желтым солнечные лучи, как, ежесекундно вспыхивая, сменяют один другого оптические эффекты.
Стояла, вцепившись в локоть Стасика, чувствуя терпкий страх вперемешку с желанием вспыхнуть мгновенно и чисто и развеяться пеплом над горами…
…Потом, когда туча унеслась, подтерев за собой оранжевое от заката, глянцевое небо, они долго стояли, совершенно мокрые, в тающей, шуршащей каплями, тишине, среди густого послегрозового запаха трав, наблюдая, как валится за рощу миндальных деревьев воспаленная миндалина солнца…
Вера обернулась и вдруг увидела выгнутую ледяным парусом, ополоснутую марганцевым уходящим светом, гору, которая прежде была под облачным колпаком…
Она стояла и глядела на этот, взрезавший небо, алый парус ее сна…
— Вон там… — сказала она, указывая рукой, — внизу, на склоне холма… поле с высокими-высокими травами… Помнишь, я говорила тебе?
Стасик удивленно смотрел на лунатическое выражение ее глаз…
— Давно, в детстве… Как сон… Голый всадник на потном коне… въезжал с одного края поля и выезжал на другом, разворачивал коня и снова въезжал, как в море… Волны над головой… Желтый платок на зеленых волнах… — Она морщилась, силясь вытянуть реальность за кончик хоть какой-нибудь приметы. — Или мне снилось?