Гладь озера в пасмурной мгле (сборник)
Шрифт:
Мы вместе росли, на праздники веселились вместе — громкая музыка, национальные танцы, костюмы… Запахи жареного мяса — на пустыре за домом крутили на вертеле целого барана… В будни тоже из окон неслась какая-нибудь мелодия с заезженной пластинки Теодоракиса или Хадзидакиса.
Старики их сидели во дворах и играли в нарды. Причем нарды были диковинными, расписанными разноцветными конусами — я тогда ничегошеньки в этом не понимал, но за игрой наблюдал завороженно…
Ну, и конечно, то, что мы вместе пережили то всенародное землетрясение… Кстати, историю в школе нам преподавала суровая такая тетка по фамилии Колено. Говорила: «Учите предмет по учебнику истории ВКП(б) 46-го года. Замените, — говорила, — Сталина
Да, так наши греки… Когда в середине семидесятых в Греции восторжествовала демократия, они все постепенно стали возвращаться домой… Взрослые, конечно, радовались, а вот дети… дети, которые родились в Ташкенте и выросли там… вот их-то души и резали по живому…
Нет, спорить не буду: когда кто-то при мне произносит имя «Ташкент»… я виду-то не подаю, но в памяти моей возникает гул проснувшихся горлинок за окном. Помните этих, нежно-фиолетовых, словно с византийских мозаик сошедших, птичек? У бабушки окно выходило в сад, и на каникулах я просыпался под их воркотливый говорок… А поездил я немало, в каких только странах, в каких домах, на курортах, отелях-мотелях не просыпался… — нигде не слышал рассветный такой гурлёж, каким полоскали горлышки ташкентские горлинки… Я, когда устаю и долго заснуть не могу, пытаюсь вызвать в слуховой памяти этот баюкающий безмятежный звук… и если удается, — если, говорю, удается! — то засыпаю тогда как младенец…»
В середине девяностых я встретила ее в Иерусалиме.
К тому времени не только ташкентская, но и московская жизнь осталась за такими крутыми облаками, что я обомлела, и даже не поверила себе, когда прочитала ее имя на иврите, в афише Музея Израиля; она привозила небольшую выставку своих офортов.
Но, прежде чем увидела ее в доме наших общих знакомых и в который раз она вежливо и прохладно мне улыбнулась, наверняка не узнавая или делая вид, что не узнала… — на улице царя Аг-риппы, куда выходят овощные и прочие ряды рынка Маханэ-Иегуда, я столкнулась с нашим ташкентским приятелем, а ныне программистом из Нью-йорка. Не глядя друг на друга, мы набирали в кульки помидоры у одного зычного торговца, то и дело сталкиваясь руками, отбрасывая недостаточно красные плоды в пунцовую, атласно шевелящуюся гору на прилавке, выбирая бокастые и упругие. Тут продавец грянул зазывную песнь прямо над нашими головами, совсем как узбек на Алайском. Мы отпрянули от прилавка и взглянули друг на друга. И узнали друг друга, хотя лет десять не виделись. Помидоры немедленно были забыты, а мы обнялись и стояли, объятые ташкентским детством, и нас крутила и ворочала рыночная толпа.
Так, почти не расцепляясь, ввалились в забегаловку за углом, чтобы сесть хоть где-нибудь, а не стоять у всех на дороге. Он ахал и все твердил об известном иерусалимском эффекте, когда за один день всех друзей, которых ты разыскивал из-за рубежа годами, встречаешь на одной улице в течение нескольких минут. Ты не представляешь, повторял он, я час назад столкнулся с Бяльским, вчера чуть не попал под машину Игоря Маркова, а минут сорок назад встретил мамину подругу, о которой думал, что она уже умерла. Сейчас вот ты, как огурчик…
— С помидорчиком! — смеялась я.
В этой забегаловке, похожей немного на общепитовские места нашего детства, только чуть более чистой, мы часа два сидели, не в силах расстаться, перебирая Ташкент, как четки, нащупывая друзей, знакомых, соседей… Я говорила — как все-таки они, наши ташкентцы, не теряются нигде! А он исправлял меня — да не ташкентцы, не просто, не Сызрань какая-нибудь, не Кинешма… — «колониальные белые»! —
Не-ет, «колониальные белые», это, я тебе скажу! Да я за версту в любой стране их вижу! — это же вечные караванщики на привалах Великого Шелкового пути… И, в отличие от таких же бакинцев-тбилисцев-ереванцев… каким русским языком они говорят, а?… А все потому, что город буквально кишел странными пришельцами: какими-то нищими полуживыми дворянами, белогвардейскими китайцами, сиделыми по лагерям профессорами… Ё-моё! Как вспомнишь сейчас — кого у нас там только не было! Не-е-ет, эти «колониальные белые» с детства жизнью обкатаны, — как вот море камешек катает…
И знаешь, откуда их удачливость на новом месте берется? Я много думал над этим… Понимаешь, с детства варясь в нашем Вавилоне этносов, наций и народностей, мы знали, что человек может быть другим, более того: что он всегда другой, но надо, надо сосуществовать, раз некуда друг от друга деться, что важнее всего — сосуществовать, что жизнь на этом стоит! И вот это самое умение понимать другого, как выяснилось в экстремальных условиях самых разных эмиграций, и есть — одно из лучших качеств блядской человеческой натуры… То, что на Западе называют безликим словом «толерантность»… Да не толерантность это, а — вынужденное милосердие, просто-напросто смирение своего «я», — когда понимаешь, что ты не лучше другого, а он — не выше тебя…
Мой старый и вновь — только что — обретенный приятель увлекся; чувствовалось, что сейчас, в этой, почти ташкентской, забегаловке, за этим, почти ташкентским, пластиковым столом, на этой солнечной, столь похожей на ташкентскую, улочке ему очень важно додумать в моем благодарном и сочувственном обществе какие-то свои давние мысли.
— Вот, возьми моего босса: может, ты и знала его — Леонид Волошин? Тоже, смотри, поучительная судьба, чистый Голливуд: он поначалу принимал участие в разработке новой версии операционной системы UNIX, и особенно в разработке языка Java, ошеломляюще стремительно преуспел, несколько лет возглавлял одну из компаний, специализирующуюся на разработках поисковых систем и онлайн-программ, потом приобрел значительную часть ее акций… Сейчас у него две преуспевающие компании — в Чикаго и Нью-Йорке… Между прочим, обе процентов на десять состоят из ташкентцев, — босс у нас классный мужик, дай ему бог здоровья, землякам помогает где только может, тянет-потянет…
Вдруг он встрепенулся, щелкнул пальцами, — вспомнил о чем-то…
— Кстати, не забыть! Хорош я… Здесь на днях должна открыться в… — достал из нагрудного кармана пиджака записку, из другого кармана очки, нацепил их, прочитал: — «Музе-он Ис-ра-эль»… открыться выставка Щегловой… Есть у меня ответственное задание — достать каталог и потусоваться… хотя, скажу тебе со смущением, не большой я любитель всех этих музеев… Но… Лёня — друг, босс… С другой стороны… — он задумался, сложил очки, сунул их обратно в карман:
— С другой стороны, он все равно пришлет своего Готлиба…
Тут я с немалым удивлением услышала, что босс выслеживает все выставки Щегловой, сам едет или посылает своего порученца куда бы ни пришлось. Зачем? Да бог его знает… Такой вот у человека задвиг на картинах этой художницы… — и, складывая записку, мой старый приятель подмигнул:
— Слушай, нам бы с тобой его проблемы!
А дней через пять за столом у общих приятелей я слушала рассказ самой художницы о недавних морских впечатлениях, — друзья вывезли ее отдохнуть и глотнуть воздуха в тихую и совершенно пустынную бухту в Синае…