Глас народа
Шрифт:
– А как же – ваш муж?
– А что – мой муж?
– Он ведь – под другими знаменами.
Она сказала чуть утомленно:
– Мой муж, он – государственный муж. А государственные мужи в одну корзину яиц не кладут.
Лецкий сказал:
– И жены – тоже.
Она согласилась.
– Само собой. Я – половинка, треть, четвертушка. А все же любая жизнь – отдельная. И с этим ничего не поделаешь. Закон природы, прекрасный Герман.
Смеясь, взлохматила ему голову и вдруг неожиданно посуровела:
– Чем горка выше, тем воздух реже. Сосет под ложечкой и подташнивает.
– Сочувствую, – отозвался Лецкий.
Его настроение
– Все суетятся. Мужья – в кабинетах, жены – в постелях. Но кто бесстыдней – еще неизвестно. Чего я только за эти годы не навидалась и не наслышалась. Но хуже всего эти тосты во славу и клятвы в дружбе. Верной и вечной. Все – шелупонь и мутотень.
Ее откровенность его даже тронула. По-своему хочет ему добра. Он медленно повторил:
– Мордвинов… А я-то думал: с его делами ему – не до нас. Недоступен. Аскет.
Целуя его, она шепнула:
– Аскет. Но на каждого аскета, как говорится, – своя дискета.
Потом он снова стоял у окна. Рассеянно провожал глазами синюю лодочку – вот она плавно вкатилась под арку, вот она скрылась. Сосредоточенно размышлял, словно раскладывал и утрамбовывал все, что услышал за этот час.
В сущности, нового было немного. Что партии не существуют бесплатно, он понимал и без подсказки. Но имя Мордвинова вносило во всю коновязовскую затею некую особую ноту. Итак, Вседержитель, финансовый бог, спускается из своей поднебесной, почти неправдоподобной империи, чтоб поучаствовать в наших забавах. Изволит кинуть златую гирьку на чашу весов, чтоб она качнулась в необходимом ему направлении. Мог бы найти рысака попородистей, чем лидер новорожденной партии.
А впрочем, более чем вероятно, что я к Коновязову несправедлив. Возможно, что он не столь однозначен и за жердеобразной фигурой, за тенором, переходящим в фальцет, скрываются некоторые потенции. Не станет же всемогущий магнат попусту тратить время и средства, добытые в жизнеопасных трудах. Не зря же в тени мерцает Гунин. Заваривается крутая каша.
А лидер, бесспорно, себе на уме. Почти снисходя, мимоходом, небрежно, словно давая шанс отличиться, вербует послушного Германа Лецкого, чтоб въехать в свой рай на его горбу. На этом бескорыстном горбу. Отменно складывается судьба. Все скопом тебя норовят использовать. Сначала ты воспеваешь сановника. Потом ублажаешь жену сановника. Теперь потрудись на его компаньона. И все это делается с улыбкой. С медвежьей лаской, с медвежьей грацией. С медвежьей подковерной сноровкой. С медвежьей хваткой. Мои поздравления.
Он распалял себя еще долго. Врожденная южная неуспокоенность, которую он старательно пестовал, неутомимо стучащий мотор, подпитывавший его непоседливость, на сей раз сыграли с ним злую шутку, вели разрушительную работу. Ближайшие ночи провел он худо, сны были рваные, клочковатые, они обрывались, едва начавшись. Даже надежный контрастный душ, с которого начинался день, не мог вернуть ему равновесия.
Его раздражение умножало и то, что полновесных идей, способных заразить Коновязова и тех, кому Коновязов понадобился, в общем-то не было и в помине. С досадой и горечью он ощущал свое неожиданное бесплодие. Закономерное состояние. Идеи, напоминал себе Лецкий, рождаются в духоподъемной горячке, в счастливой и веселой готовности внезапно удивить этот мир и оплодотворить его почву. Этой потребности нынче не было.
Его настроение не укрылось от острого взгляда старухи Спасовой. За традиционной чашечкой кофе осведомилась хриплым баском:
– Что закручинился, попрыгун? Сам ли кого ушиб ненароком или тебя недооценили?
Лецкий вздохнул:
– Всего хватает. И я не умею держать дистанцию, да и реальность слишком приблизилась.
– А чем она тебе не по вкусу? Если, конечно, оставить в сторонке несовершенство этого мира? Намедни тебе нанесла визит моторизованная дама. Это не повод для ламентаций.
– Все видите, – буркнул он недовольно.
– Вижу, как дама входит в подъезд, слышу, как звонит в твою дверь, – ласково согласилась Спасова. – Еще одну чашечку?
– Наливайте. Дело не в даме. Хотя и в ней. Скажите мне правду и только правду – я, в самом деле, похож на лоха?
Она деловито его оглядела.
– Нет, не похож. Моторен. Успешен. Развит хватательный инстинкт. Ноздри раздуты и подвижны – принюхиваются к нашим окрестностям. Кроме того, поджар, быстроног. Что отвечает законам профессии. Сама профессия очень гражданственна – печешься о нравах и общем благе. А также о тех, кто стоит на страже вышеупомянутых ценностей. То бишь карает и изолирует.
– Вы, как мне кажется, проголодались. Вот и решили мной закусить. Сидите величественная, как Ахматова, и жалите в уязвимое место. Я сам хочу жить, как Пастернак.
– Ах, в самом деле?
– А разве нет? Быть заодно с правопорядком.
– Ну как же! Воспеваешь Фемиду с ее пенитенциарной системой. Мы славно распределили рольки. Анна всея Руси с Борисом. Все правильно. Так жили поэты.
– Ну, поскакали.
– Нет, унялась. Пей кофе, Герман. Нет, ты не лох. Не зря же вчерашняя амазонка приехала к тебе оттянуться. Сейчас я тебе налью ликерчика. Какие ж заботы у человека, который в ладу с правопорядком?
Стиль общения был выбран и принят. Шутливо поклевывали друг друга. При этом – не всегда безобидно. Особенно доставалось Лецкому. За прожитый век в кладовке старухи скопилось и желчи и перца вдосталь. Но Лецкий позволял ей и то, чего бы никому не позволил. Похоже, что ощущал потребность взглянуть на себя сторонним взглядом. Тем более чувствовал: взгляд – не сторонний, в старухином сердце занял местечко.
И тут он был прав. Ядовитая Спасова вряд ли бы в этом себе призналась, но Лецкий по-своему замещал того, о ком думать она опасалась. Ночью, когда стоишь у окна, смотришь на черный беззвездный полог, плотно опущенный на столицу и улицу Вторую Песчаную, видишь всех тех, кто умело отщипывал от старившейся души по кусочку, обычно и возникает лицо уплывшего от тебя человека. Думать о нем небезопасно. В эти минуты мысль о соседе, бойко вальсирующем по жизни на волоске от нерукопожатности, внезапно оказывалась спасительной. Почти изнурительный ригоризм в эти мгновения отступал, давал слабину, незаметную трещинку – в непробиваемом стекле есть, как известно, коварная точка. Надобно только в нее попасть.
– За вас, Минерва дома сего, – Лецкий опустошил свою рюмку. – Самое скверное: ваша правда – меня готовы уестествить.
– Ну что же, ты – сын своего народа.
– Если бы! Я себя ощущаю, словно я дочь своего народа.
– Без разницы. Пора уже знать: «народ» – это слово женского рода. А женщины – уж такие создания. Они подчиняются кулаку, а любят ушами – возьми, например, нашу соседку Веру Сергеевну. Супруг Геннадий ее поколачивал, она это жертвенно терпела. Пока его не увели альгвазилы.