Глазами клоуна
Шрифт:
– Ах, – сказал он, – неужели это так существенно?
Я промолчал.
– Мне очень хорошо известно, – сказал он, – что вы плохо ко мне относитесь, может быть, вас это удивит, но я-то к вам отношусь хорошо, и вы должны признать за мной право и по отношению к вам проводить в жизнь те принципы, в которые я верю и которые я представляю.
– Только насильно, – сказал я.
– Нет, – сказал он очень отчетливо, – нет, никак не насильно, но именно так, как того пожелало бы лицо, о котором идет речь.
– Зачем вы говорите
– Потому что мне важно сохранить в этом деле всю возможную объективность.
– В этом ваша грубейшая ошибка, прелат, – сказал я, – тут все настолько субъективно, насколько это вообще возможно.
Мне было холодно в одном халате, сигарета намокла и не тянула как следует.
– Я не только вас, я и Цюпфнера убью, если Мари не вернется, – сказал я.
– Ах, бог мой, – раздраженно сказал он, – не впутывайте вы Гериберта в эту историю.
– А вы остряк, – сказал я, – какой-то тип отнимает у меня жену, и именно его я не должен впутывать в эту историю.
– Он не какой-то тип, а фройляйн Деркум не ваша жена, и он ее не отнимал, она сама ушла.
– Совершенно добровольно, да?
– Да, – сказал он, – совершенно добровольно, хотя, может быть, в ней и шла борьба между человеческим и надчеловеческим.
– Ах вот как, – сказал я, – а в чем же тут надчеловеческое?
– Шнир, – раздраженно сказал он, – я верю, несмотря на все, что вы неплохой клоун, но в теологии вы ничего не понимаете.
– Ну, уж настолько-то я понимаю, – сказал я, – понимаю, что вы, католики, по отношению ко мне, неверующему, так же жестоки, как иудеи по отношению к христианам, а христиане – к язычникам. Все время только и слышишь: закон, теология, а в сущности речь идет об идиотском клочке бумаги, который выдает государство, да, государство.
– Вы путаете повод и причину, – сказал он, – но я понимаю вас, Шнир, да, я вас понимаю, – повторил он.
– Ничего вы не понимаете, – сказал я, – а в результате получится двойное прелюбодеяние. Первое – когда Мари выйдет замуж за вашего Гериберта, а второе – когда она в один прекрасный день убежит со мной. Конечно, я не такой утонченный, я не художник, и, главное, я не настолько верующий христианин, чтобы мне прелат мог сказать: «Ах, Шнир, ну что вам стоило и дальше жить во грехе?»
– Вы не восприняли теологическую суть несоответствия между вашим случаем и тем, о котором мы тогда спорили.
– А какое же тут несоответствие? – сказал я. – Может быть, то, что Безевиц благоразумнее и для вашего круга – хороший двигатель веры?
– Нет, – и тут он искренне рассмеялся, – здесь несоответствие в церковно-правовом отношении. Б. жил с разведенной женой, с которой он никак не мог вступить в церковный брак, а вы – ведь фройляйн Деркум не была разведена, и вашему браку ничего не препятствовало.
– Да я уже согласился было все подписать, – сказал я, – и даже принять католичество.
– Согласились, но с каким пренебрежением.
– Что же мне, лицемерить, притворяться, будто я что-то чувствую, во что-то верю, когда этого нет? Если вы настаиваете на законе, на праве, то есть на чистейших формальностях, зачем вы упрекаете меня в отсутствии чувства?
– Ни в чем я вас не упрекаю.
Я промолчал. Он был прав, и мне стало неприятно. Да, Мари ушла сама, ее, разумеется, приняли с распростертыми объятиями, но, если бы она захотела остаться со мной, никто не мог бы заставить ее уйти.
– Алло, Шнир, – сказал Зоммервильд. – Вы тут?
– Да, – сказал я, – я еще тут. – Я совсем иначе представлял себе наш с ним разговор по телефону. Разбудить бы его часа в три ночи, обругать, пригрозить.
– Чем я могу вам помочь? – тихо спросил он.
– Ничем, – сказал я, – и даже если вы мне скажете, что эти тайные совещания в ганноверском отеле созывались исключительно для того, чтобы укрепить Мари в ее верности мне, я вам поверю.
– Очевидно, вы не осознали, Шнир, – сказал он, – что в ваших отношениях с фройляйн Деркум наступил кризис.
– И тут-то вы сразу и влезли, – сказал я, – сразу показали ей законный и благочестивый выход, как от меня уйти. А я-то считал, что католическая церковь против развода.
– О, господи боже, Шнир, – крикнул он, – не можете же вы требовать, чтобы я, католический пастырь, укреплял в женщине намерение жить во грехе!
– Почему бы и нет? – сказал я. – Вы же толкаете ее на прелюбодеяние, на измену; что ж, если вы, как католический пастырь, за это отвечаете, отлично!
– Ваш антиклерикализм меня поражает. Я встречал его только у католиков.
– Вовсе я не антиклерикал, не выдумывайте, я просто анти-Зоммервильд, потому что вы ведете нечестную игру, двурушничаете.
– Бог мой, – сказал он, – это еще почему?
– Послушать ваши проповеди, так сердце у вас раскрытое, что твой парус, а потом вы каверзничаете и шушукаетесь по гостиничным закоулкам. Пока я зарабатываю хлеб в поте лица, вы сговариваетесь с моей женой, не выслушав меня. Это нечестно, это двурушничество, впрочем, чего еще ждать от эстета?
– Бранитесь сколько угодно, – сказал он, – обижайте меня. Я так хорошо вас понимаю.
– Ни черта вы не понимаете, вы опоили Мари каким-то гнусным пойлом, а я люблю пить чистые напитки: мне чистый самогон милее, чем разбавленный коньяк.
– Говорите, говорите, – сказал он, – чувствуется, что вы это переживаете всей душой.
– .Да, переживаю, прелат, и душой и телом, потому что речь идет о Мари.
– Настанет время, Шнир, когда вы осознаете, что были глубоко не правы по отношению ко мне. И в этом деле, да и вообще, – в его голосе послышались почти слезливые нотки, – а что касается моего пойла, так не забывайте, что многих людей мучает жажда, и лучше напоить их любым пойлом, чем совсем не давать пить.