Глазами собаки
Шрифт:
На лестнице обнаружилась корзинка с грибами: мужик из леса возвращался.
Милиция приехала раньше скорой: констатировать не спасать. Молодой милиционер с час мучил меня своей бумажной работой, записывая, подписывая и мне давая подписаться. Я за это время высосал всю «сиську» и отправился за второй, – конечно, лишь тогда, когда приехавшие пузато-усатые дядьки отпустили меня.
Возвращаясь обратно, я в наглую попёрся опять через то же место. В свете фар, было видно только то, что целая толпа мужиков что-то колдовала то ли над трупом, то ли над «столом» в виде капота машины – в потёмках было не разобрать.
– Ты откуда?!.. Я сказал «домой! Едрить твою!
Я вынужден был спасаться от топающего на меня милиционера, на ходу, – будто трубя в горн отступной гимн, – глотая бодрящее пойло; и так и не увидел я в чём заключалась их неблагодарная работа.
Спустившись вниз, я сел на лавку, подозвал какого-то отщепенца в древних трениках, сандалиях и куцем пальтишке, который невнятно ругался то ли на ментов, то ли на тех, кто их вызвал, – и угостил его пивом. Он поведал мне, что дома у него есть ещё дети, будто он и детей своих собрался моей «сиськой» напоить, кормилец хренов.
Нет, мне было не до его болтовни. Я представлял, как сейчас оглушит округу вой оборотня, со скрипом шин подъедет карета полковника-садиста, и его, полуголого, обвешенного золотыми цепями-веригами, розоватого, как свежее сальце, выведут под руки двое холуёв, трепещущих в предвкушении содомских наслаждений, и подведут к императорской чаше с выпотрошенным покойником. И останется им лишь испить христианской крови, дав начало бесовской оргии.
Ещё я думал о седом мёртвом грибнике в кожаной куртке, лежащем так недавно в траве с остановившемся сердцем. Вспоминал его белое в темноте, обезличенное смертью лицо и просил прощения у Господа за буйную фантазию свою, за испорченность, обещал больше не думать плохо о дяденьках милиционерах никогда. Они хорошие, давят урок сапогами, защищают нас. И мы все тоже хорошие…
Не вой, но грубый, крикливый говор доносился с соседнего двора, где на детской площадке кто-то мигал сигаретными огоньками в темноте; он нарастал, переходя в гул, в драку, и вот уже не понять было, кто кого, – только пронзительный бабий визг, чьё-то кряканье, и бабий же дикий хохот.
***
Утром нас поднял визгливый голос заведующей отделением – бывшей вертухайки, как её называли там «бывалые». Нужно было помочь вынести труп. Не в первый раз, конечно. Взяли меня, Сашку (усача-кавалериста на вид и бездомного сантехника в одном лице), ещё плечистого одного губашлёпа и вертлявого парня с печёнкой больной.
Пришли в мужское старческое отделение. Запах, как всегда, ужасный. Пахнет грехами человеческими, покидающими под старость тело. Мужики, правда, срутся меньше; мне так, по крайне мере, показалось. Мужественней как-то, – что и понятно, -готовятся к потусторонности.
Подошли к трупу мужика лет за сорок с обвислым пузом и жёлтыми пятками. Студёный такой, не лоснится уже, – блеклый. Стали спорить, как нести. Я, любитель разбираться по ходу дела, схватился, как дурак, за носилки, пока остальные чесали в мудях. Подскочил какой-то хер с этого отделения, – не старый ещё, за санитара тут, видимо, подачки отрабатывает, – и сказал, что ему лучше знать, как и чего, нам, видите ли, хоть и не в первой, но у них здесь мужики каждый день, как мухи, мрут и опыта у него, стало быть, больше. Только всё это более грубо у него вышло.
Вертлявый запротестовал:
– Ну и сам тогда дерьмо это тащи!.. Мне этот жирный в хуй не срался!
– Тихо, тихо, тихо, мальчики! – появилась с губками кольцом медсестра.
Везде и всюду это «Тихо-тихо!», эта готовность «их» успокоить кого угодно и как угодно, а если не успокоятся, на всех всегда найдётся добротная дубиночка, раз уж по-хорошему не по душе. «Эх, дубиночка, ухнем!..»
В общем, отнесли с горем пополам. Руки с ногами сцепили чем-то специальном (вроде ремня какого-то), чтоб не раскорячило внутри позже, и задвинули мужика в холодильник. Покурили с облегчением на улице да к повседневным делам возвращаться решили: завтракать и прочее.
***
А Витька мне всё толковал тоном вразумляющим, поучительным, что как же ты, дескать, не знаешь, что покойники какаются, у его друга, мол, отец в ванной откинулся и обосрался заодно, а они как раз пришли и обнаружили, и в морг потом на санках отвезли.
Я представлял себе эту картину: отец, голый, в ванной, неподалёку не тонет какашка – венец славы и деяний земных (слово «человек» пишется с огромной буквы); потом этот мокрый отец на санках, обёрнутый каким-нибудь пальтишком или курточкой, с босыми синими ногами… Представлял и хохотал неистово, стуча по столу кулаками, – до пьяных слёз. И Витька в ответку мне скалился, смеялся в зубы прытко, что-то постороннее жуя, мотая на клыки.
***
– Ну чё тут?.. – говорю.
Мы ждали того, зачем нас прислали.
– Видишь, – отвечал губашлёп, – договориться с больницей не могут. Не одна не берёт.
– Не берёт? – говорю.
– Конечно!.. Она же умирает, – сказал Губашлёп, как опытный практик.
Затем одни всё же согласились. Приехали профессионалы: «Так, ребята, как пушинку берём, как пушинку!» И мы аккуратно поднимали и несли на каком-то полотне местами жёлтую, местами цвета табака, страшно дышащую старую женщину; несли куда-то, зачем-то того, кого нельзя было спасти. Просто кому-то было не всё равно, где умрёт она, ибо обязан он был сделать всё возможное…
– Ни ссы, старая, ещё станцуем, – изрек губашлёп этакую «мудрость» – под стать своим сорока годам.
Потом стояли в пижамах на прохладном вечернем воздухе. Бабку врачи сунули под капельницей на специальной телеге в машину. Двери закрываются, следующая остановка…
Стояли, курили. Губашлёп сказал, что мёртвая была бы тяжелее. Все, я заметил, очень гордятся подобными знаниями. Доктор залезая, в кабину, успел ругнуться по поводу отрывающейся от ботинка подошвы.
***
Среди Бутовчан я встретил своего соседа и одноклассника по первой школе. Это было в военкомате. Его вызвали по фамилии, и мои сомнения отпали. Это был он. Тот самый. И злобно покосился на меня, тоже услышав знакомую фамилию.
Мы не сказали друг другу ни слова. И впредь было так, если встречались. Потому что нам было, что вспомнить и что сказать.
Пучок воспоминаний
Мой отец верил в дедушку Ленина. И не любил моих сомнений на этот счёт. А сомнения были влиянием матери. И он недолюбливал за это мать. Не доверял. Но не имел железных аргументов, кроме собственной уверенности, и поэтому лишь хмурил лоб и ломал брови. Святость Ленина на его взгляд была настолько очевидна, что не требовала доказательств, а тех, кто не понимал этого, уже не излечишь.