Глубинка
Шрифт:
Улыбалась Вика редко. Губы чуть дрогнут, наметятся подковкой и тут же распрямляются. А губы у Вики тонкие — должно быть, оттого, что всегда поджаты, будто она занята неразрешимой задачей, а меж бровей складочка вертикальная. В школе на перемене станет у окна и смотрит во двор, не шелохнется. Спросят о чем, ответит коротко: «Да», «Нет» — и весь разговор. Поначалу девчонки задавалой считали, а мальчишки — недотрогой и маминой дочкой. Один больно дернул за косичку, а она даже не ойкнула. Повернулась к обидчику, спросила только: «Так разве можно?» Больше ее не задирали, а попросили рассказать о войне, что она такое вблизи. Половину урока говорила Вика,
После уроков мальчишку, что Вику за косичку дернул, девчонки портфелями отлупили. И парнишки смотрели, не выручали дружка, потому как уважение к эвакуированной почувствовали…
— А теперь и лоб и нос выпачкал, — укоризненно сказала Вика.
Котька обтер лицо ладонями, сел на стул перед духовкой, телогрейку положил на колени. Ему стало хорошо, разморило в тепле. У Вальховских он бывал и раньше, помогал Вике по химии. В их комнатке всегда бывало тихо. И сейчас тихо. И Вика рядом. Сидит на корточках, выставила коленки, обтянутые рубчатыми рейтузами, а на одной коленке аккуратный шов, почти не заметный.
— Из рыб супы варят, — проговорила Вика. — Или жарят. Это очень вкусно.
— Смешно это — супы. — Котька с недоверием посмотрел на нее. — Уха — другое дело.
Вика глядела на рыбину. Рыжая челка рассыпалась, завесила лоб, на острых плечах косички лежали бронзовыми змейками. На концах их топорщились марлевые банты, Котька покосился на ленка. Он оттаял, чуть потускнело серебро, на боку выступили бурые пятна, но багряный хвост оставался таким же праздничным, широко растопырился, прильнув к половице. Котька соображал, как бы половчее отдать ленка. Сказать — отец послал им в подарок?.. Эхма! Отец уж, поди, дома и про удачу расхвастал, ждут рыбака — куда пропал?
— Почему вчера в клуб не приходил? — Вика положила руки на колени, на руки опустила голову. Из-под челки смотрела на Котьку, но странно, будто сквозь него.
— Я на ту сторону бегал, в деревню. — Котька покрутил рукавом телогрейки в духовке. — А тебя опять Ванька провожал? Что, холодно было провожаться?
— Очень холодно, — она вздохнула. — Ванька целоваться лезет, а мне кто-то другой нравится.
Котька неловко задел рукавом дверцу, встал, чтобы отцепить крючок, повалил стул. Хотел подхватить его на лету, уронил телогрейку. Вика потянулась к ней, и руки их столкнулись, замерли. Всего на мгновенье, и Котька рванул с пола телогрейку, начал надевать. «Кто ж это другой ей нравится? — покраснев от радостной догадки, думал он. — Кто? Да кто же…»
Вика присела на поваленный стул, обхватила голову руками. Котька оделся, но уходить медлил.
— Теперь я тебя стану провожать! — решив все выяснить окончательно, объявил он и замер, ожидая, что ответит она. Но Вика молчала долго, будто забыла о нем.
— Тетя Марина карточки хлебные потеряла, — наконец обреченно, в себя, проговорила она.
— Что-о? — боясь поверить такому, вскрикнул Котька. Он знал, что значит потерять карточки, видел тех людей. Пока доживут до выдачи новых, а надо протянуть на чем хочешь целый месяц, спотыкаются на ровном месте, лица вздутые, как у опившихся воды, — да так оно и было, — а в глазах безразличие, сонь смертная.
— Я на фабрику устроюсь, — шептала Вика. — Там хлебная норма большая, как-нибудь продержимся на одной. У нас же ничего-ничегошеньки нет, кроме карточек. Теперь их тоже нет. Только талоны в столовку у тети Марины. Мы три дня обеды делим. — Она вздохнула по-старушечьи, протяжно. — Мне пятнадцатый, примут. А то помрем. Я-то нет, наверное, а тетя Марина не выживет, больная она. Ночью по комнате ходит, руками машет, все Володю ловит. Я ее начну укладывать, говорю: «Нет никого, одни мы», а она свое: «Есть. Его в земле нет, а здесь он есть. Воспарил и растворился. Воздухом Володя стал. Теперь он везде есть, только в руки не идет, мать мучает». И опять хватает, хватает пальцами. Черная вся, как птица. Фельдшер говорит, пройдет, не сразу, но пройдет, не бойся ее, она тихая. А я и не боюсь, я жалею…
— Эту рыбу мамка вам послала! — громко перебил ее Котька. Ему стало страшно слушать дальше о помешанной Марине Львовне. Каково же быть с ней рядом Вике? Ночью, одной.
Она подняла на него печальные глаза, чуть двинула головой туда, сюда.
— Отнеси, сказала, пусть ухи сварят, — гнул свое Котька, видя, что она не верит ему. Свет из единственного окна падал на Вику, подголубил лицо. Она смотрела на Котьку снизу, и глаза ее, только что печальные, набухли слезами, размылись, и в каждом отразилось по окошечку.
— Не посылала, ты врешь, зачем? — Вика замотала головой, нашлепала на пол слезин. — Ты с реки бежал, а я в подъезде стояла, ждала, когда пробежишь.
Золу выносила.
— Тогда папка послал! Ваша она.
Котька надернул шапку и выскочил из комнатки. Пролетел мимо кухни, мимо сердитых в ней голосов, выбежал на площадку, рассыпал топоток вниз по ступеням. Он решил действовать немедленно. В голове сшибались мысли, выталкивали одна другую, и все самые важные, самые невероятные: он подкарауливает на повороте машину с мукой, вспрыгивает и на ходу сбрасывает куль. Нет, не выйдет. Охранник сидит на мешках с винтовкой. Тогда бросит учебу, возьмет ружье, припасы и уйдет в сопки. Будет стрелять коз и тайно, по ночам, подкладывать туши к Викиной комнате. Или даже уведет с собой Вику! Найдут зимовье и… Дальше не представлялось, дальше все становилось неясным. Он выскочил на улицу и чуть не сшиб фельдшера. Старичок жил в секции, где и Вальховские.
— Ты уже знаешь, что как ошпаренный? — старчески прокричал фельдшер, подтягивая к себе Котьку.
Котька недоуменно, чуть испуганно смотрел на фельдшера. Старичок сдвинул шапку и ждал от него чего-то, подставив заросшее седым волосом ухо.
— Разве я слепой, что вижу, ты не знаешь? Так ты знай! — фельдшер таращил близорукие глаза, обложенные темными полумесяцами. — Надо было очень верить, чтоб это пришло! Шваб Гитлер поимел у Москвы кровавый мордобой и бежит. Он хочет теперь, как бы ему не стать быть в России. Ха-ха-ха! Надо было маить крепкую голову, а не крепкие ноги! Ему их скоро сделают пополам, и ни-ко-му не заставишь лечить!
Фельдшера звали Соломон Шепович, был он польским евреем. Он нагляделся на фашистов еще в тридцать девятом году и хорошо знал, что такое Гитлер с его «новым порядком». Как-то быстро около них появились люди. Котька и фельдшер оказались в их кругу.
— Мне сказал военный, знающий человек, и я убежал из амбулатории, уже не зная, почему там сидеть! — весь радостный, весь счастливый, выкрикивал старичок, подскакивая то к одному, то к другому. — Сейчас все это будут сказать по радио!