Глубинка
Шрифт:
— Его почерк! — он помолодевшими глазами посмотрел на ребят.
Стал аккуратно разворачивать треугольник, потом, вспомнив про почтальона, схватил табуретку, усадил.
— Это из вечерней почты, — пояснил Хладоморский. — Ее еще не разбирали. А я, как нарочно, глянул — Костроминым! Ну и прихватил. Знаю — заждались. Давненько что-то не писал.
Почтальон подмигнул Котьке, дескать, видишь, как все обошлось? Никогда не надо торопиться с извещением о без вести пропавших. Это еще не похоронка, да и с похоронками, бывает, напутают.
Осип Иванович читал вслух. Сергей сообщал, как во время одного
Осип Иванович не отпустил почтальона, слазал в подпол, достал бутылочку водки, оставшуюся от скромных поминок Ульяны Григорьевны.
После первой же рюмочки захмелевший Гавриил Викентьевич разговорился:
— Я, видите ли, в некотором образе, человек непьющий. Алкоголь, знаете ли, вяжет пальцы, а я ведь на флейте играл! — Он поднес руки ко рту, заплясал длинными пальцами по воображаемым клапанам. — Первая флейта! Всегда по правую руку от маэстро!.. Нет-нет, я больше не пью, не наливайте, будьте так благоразумны.
Осип Иванович внял его просьбе, сам же пригубил еще, расслабился, одну руку забросил за спинку стула, улыбался, глядя на сотрапезников, отдыхал душой.
— Но мне больше не играть в образцовом оркестре, — печально продолжал музыкант. Когда горел под бомбами наш эшелон, я вытаскивал из вагонов детей. Уж за что там схватился в дыму и пламени, не помню, но смотрите. — Он показал ладонь правой руки. — Ожог был страшный, стянуло сухожилия, и пальцы поджались. Да-а, конечно, если бы в больницу сразу же, да массажи, ванны, то… А теперь что?
Он помолчал, доверительно коснулся плеча Осипа Ивановича.
— Я вам открою один свой секрет, прошу простить. — Гавриил Викентьевич, прикрыв глаза, собрался с духом. — Я женюсь! Некоторым образом — вступаю в семейную связь с женщиной, работницей почты, тоже эвакуированной, и уезжаю на ее родину.
— Помогай вам бог! — прочувствованно произнес Осип Иванович.
Всем было хорошо в этот вечер. Когда еще так было всем хорошо — никто уж не помнил. Была середина ночи. Осип Иванович пошел проводить почтальона до его квартиры. Когда вернулся к своему дому, то у крыльца, где особенно густо залегла темнота, показалось ему, что кто-то снова проскочил под ногами, на этот раз явственно мяукнув. Он нагнулся, пошарил рукой.
— Киска! Или кто ты? — протянул Осип Иванович.
Котенок замурлыкал, притерся боком к валенку, поставил хвостик торчком, головой скользнул по руке. Осип Иванович поднял его, прижал к груди.
— Знать, такая твоя судьба, — гладя его по худенькой спинке, проговорил он. — Кто ты — Верещуха, нет ли, а живая душа.
Он вошел в избу, опустил котенка на пол. Вика сразу подскочила к нему, присела, затараторила:
— Это наш будет, правда? А как его звать? Он такой маленький.
— Это Вереща, — серьезно объяснил Осип Иванович и погрозил пальцем захохотавшему Котьке.
В первых числах мая Ваню Удодова, Васю Чифунова и еще нескольких парней из поселка вызвали в военкомат и объявили об отправке в военное училище. Эшелон уходил через два дня, но призывников сбили в одну команду и до отправки держали в городском клубе. Общаться с родными было строго запрещено. Родные прибоем шумели за окнами, ребята рвались к ним, но дежурные из солдат были неумолимы — нельзя, приказ.
Ранним солнечным утром призывников построили во дворе у клуба и колонной — четверо в ряд — повели к сортировочной. Народ окружил колонну и так сопровождал до эшелона. Здесь ребят распустили — попрощаться с родными — и ровно через час сигналом собрали по командам, рассадили в теплушки.
Котька глядит на товарищей, на своих поселковых ребят. Рядом смахивает слезы Филипп Семенович, машут руками Вика и Неля. Кто что кому кричит — не понять. Шум, гвалт, рев паровоза, протянутые руки, и состав начинает движение. Филипп Семенович, отец, Неля и Котька идут рядом с набирающей ход теплушкой, что-то кричат Ваньке, ребятам, а они смотрят на родных, на Котьку. Филипп Семенович машет шапкой…
Поезд набирает ход и вылетает к реке. Котька выскакивает на кручу и замирает, чтобы еще раз увидеть эшелон, прежде чем он проскочит мост и пропадет на другом берегу. Котька смотрит на эшелон: поблескивающий паровозик, как игла, прошивает ажурные фермы моста, протаскивая сквозь них красную нитку состава. Но Котька не здесь, с провожающими, а там, за мостом, рядом с призывниками. Дым долго клубится, путаясь в стальных тенетах, наконец выпрастывается и приникает к воде, расслаиваясь на тонкие пряди. Вода слюдисто блестит, вскипает водоворотами, мнет отраженную в ней белую накипь облаков и проворно бежит к вечной судьбине своей — океану.
Домой, в Молчановку
1
В сорок третьем, вернувшись из госпиталя в родную Молчановку, Степан Усков нашел свой дом заколоченным: мать умерла еще в первую военную зиму, сестер и братьев совсем не было, а отца Степан едва помнил.
Ни ворот, ни городьбы вокруг почерневшего дома, окна ставнями захлопнуты, из завалинок крапива вымахала — лесом стоит.
Первым делом окна открыл, свет в вымершее нутро пустил, чтобы предупредить кого там — жилец явился, хозяин. Потом уж ржавый замок отомкнул ключом, соседями прибереженным, толкнул разбухшую дверь и переступил порожек. Низенькой показалась изба, что часто снилась все три года, и вроде сжалась, поменьше стала. Побродил по ней туда-сюда, на прежнем месте своем посидел, покурил. Русская печь расселась, из пода вверх по кладке дымные зализы. Видно, мать совсем расхворалась в голодную зиму, не подбеливала. Глянул на простенок, где раньше ходики висели, — на месте. Только цепочка вымоталась и гирька с гайкой-довеском боком на полу лежит. Половицы от сырости плесенью подернуло, а из щелей мыши весь мусор повыгребли, крошки, зернышки выискивали: похрумкать, хозяев помянуть. Сор ровненькими бугорками лежит вдоль щелей.