Глубокий тыл
Шрифт:
Переживания, усталость, разочарование — все сразу навалилось на Анну. Вылетели из головы и беседа в горкоме, и воздушный налет, и материнские страхи. Она позабыла даже поблагодарить Курова. Жора, где ты, что с тобой? Может быть, раненый лежишь в снегу возле одного из отбитых населенных пунктов, которые называл сегодня диктор? Может быть, ты уже и не живой, завалили тебя комья мерзлой земли?..
Куров постоял у кровати, где, разметав тоненькие ручонки, спал Вовка, сиял с мальчика валенки, стянул шубку, прикрыл одеялом, еще раз взглянул на Анну и, ничего не сказав, вышел из комнаты.
Письмо Анна прочла уже позже. Ксения сообщала
19
Мать и дочь Шаповаловы возвращались в Верхневолжск в разгар зимы. К этому времени железнодорожники уже восстановили путь, перешили колею, навели взамен взорванных временные мосты, и прядильщица с дочерью ехали поездом.
Посадка в Москве была шумная. Пассажиров оказалось Гораздо больше, чем мест в вагонах. Но дежурный по станции сам подвел Ксению Степановну к группе летчиков, ехавших командой, объяснил, что она депутат Верховного Совета, попросил взять над ней шефство. Неизвестно, что именно — депутатский ли мандат, доброе ли радушие, как известно свойственное людям воздушной профессии, или на редкость красивое и правильное лицо Юноны Шаповаловой — помогло, но летчики выполнили наказ дежурного в лучшем виде.
Один из них успел занять целое купе, другие, энергично действуя локтями и шутками, протолкнули женщин к вагону, и, наконец, последний задержался на перроне и потом подал через окно многочисленную поклажу. И когда поезд тронулся, мать и дочь сидели одна против другой на удобных местах у окна, а летчики, не теряя драгоценного времени, уложив меж сиденьями большой чемодан, мешали на нем костяшки домино.
Юнона тотчас же присоединилась к игре, а Ксения Степановна смотрела в окно и думала, думала, думала. Родные края! Какая в этом великая притягательная сила! Но не опрометчиво ли все-таки поступает она, меняя Иваново, где тихо, где у неё работа, жилье, более или менее налаженный быт, на разрушенный сожженный Верхневолжск. И дочку сорвала с хорошего, полезного дела. Та была инструктором в райкоме комсомола, увлеклась новой работой.
Когда миновали подмосковные поселки, до которых фронт не доходил, и потянулись места, лишь недавно освобожденные от оккупантов, Ксения Степановна так и прилипла к окну. Каждая сожженная станция, каждый разбомбленный дом, каждое сломанное снарядом дерево, каждая изуродованная машина вызывали в ней, знавшей войну лишь по сводкам да киносборникам, болезненный отзвук. А когда поезд задержался у какого-то переезда и за полосатым шлагбаумом она увидела несколько колхозных саней, на которых, как бревна, навалом лежали замерзшие тела солдат в чужой, незнакомой форме, полуприкрытые брезентом, Ксения Степановна побледнела и вскрикнула: «Смотрите, смотрите!»
Сидевший рядом лейтенант, привстав, глянул в окно, но тотчас же равнодушно опустился на свое место и смачно пристукнул очередной костяшкой по чемодану.
— Это после оттепели, должно быть, по полям собрали… Много их еще тут валяется. Колхозники на кладбища по нарядам хоронить возят, — пояснил он.
— Как вы можете так спокойно? — удивленно воскликнула Ксения Степановна. — Это же люди… были, их где-то жены, дети ждут.
Военные только посмотрели на нее и вновь углубились в игру, а Юнона, которая чувствовала себя отлично в новой компании, тоже выглянув в окно, дернула плечиком:
— Не понимаю, чего ты, мама, волнуешься!..
Ксения Степановна растерянно посмотрела на дочь. Юнона была не только любимицей, но и гордостью семьи. Высокая, стройная, с удлиненным, мягкого овала лицом, она и впрямь напоминала ту, чье имя дали ей родители в порыве революционного новаторства и сокрушения церковной косности. Раскрасневшаяся от вагонной жары и откровенного восхищения своих партнеров, она была особенно хороша. Но и любуясь дочерью, прядильщица все же не понимала, как можно настолько увлечься костяшками и не заметить того, что потрясло ее самое.
Постепенно поезд высыпал на станциях и полустанках почти всех своих пассажиров, и когда вдали за сизоватыми массивами снегов уже начали вырисовываться неясные контуры Верхне-волжска, в вагоне было свободно, гулко, холодно. Позабыв обо всем остальном, Ксения Степановна старалась издали разглядеть родной город. Какой-то он? Что-то с ним стало?
— Юночка, да посмотри же, вон уже и трубы «Большевички» видны! — жалобно попросила она.
— Сейчас, сейчас, мама, минутку! — рассеянно ответила дочь, вглядываясь в сложное построение косточек и шевеля губами. — Ага, я закрыла! Считайте!..
На поезд, как облако, наплыл, навес старого вокзала. Перрон был необычайно пустынен и потому казался огромным. Ксения Степановна уже стучала кому-то в окно.
— Наш дед… Вон, видите, дедушка нас встречает! — обрадованно воскликнула она.
Действительно, под самой надписью «Верхневолжск», выведенной на стене закруглявшегося в этом месте здания, стоял Степан Михайлович. Здесь, на этом военном вокзале, испещренном нелепыми камуфляжными пятнами, утыканном комендантскими стрелками и указателями, он, почти не изменившийся, выглядел как осколок доброго мирного времени. Возле него, прислоненные к стене, стояли большие ручные салазки. На них и уложили узлы и чемоданы, а для крепости привязали веревкой.
Простившись с попутчиками, прядильщица по привычке двинулась было к путепроводу, ведшему через рельсы на привокзальную площадь, но отец показал ей вереницу трамваев, занесенных снегом по самые окна.
— Ты, Ксения Степановна, довоенные привычки сдай-ка вон туда, в камеру хранения… Мы теперь по городу на собственном пару двигаем.
Они пошли не обычной дорогой через город, а прямо по железнодорожной линии, как хаживали в стародавние холодовские времена, чтобы не тратить пятак на трамвай.
— Не слушала ты меня, мама, а ведь я говорила: обождем. Зачем торопиться?.. Вон здесь даже трамваи не ходят! — подосадовала Юнона. — И чего тебе там не хватало!
— Дома, доченька, дома! — с волнением осматриваясь, отвечала мать. — Ничего нет на свете теплее родного гнезда.
— Да, внучка, дома и стены помогают, — поддержал дед.
20
Ксения Степановна была потрясена, растрогана. Любовь и жалость к родному израненному городу так овладели ею, что она порой даже не слышала расспросов отца о жизни в эвакуации. Она сама все спрашивала, спрашивала, спрашивала, жадно оглядывалась по сторонам, впиваясь взглядом в каждую руину, в каждое пожарище, в каждый зримый след оккупации. Судьбою собственной квартиры она поинтересовалась мельком и больше о ней не заговаривала, а вот о городе стремилась вызнать все.