Глубокий тыл
Шрифт:
— Вам это, — глухо сказал Куров ребятам, изумленно таращившим на него глаза, — вам, ешьте.
Потом повернулся и скрылся в дверях. Пораженная Глафира Андреевна выбежала за ним. Ветер, дувший с озера, подхватил ее платьишко, прижал к худеньким ногам, каленым холодом обжигал ее руки, лицо, трепал жиденькие волосы. — Дяденька! — кричала она. — Дяденька!
Куров даже не Оглянулся. Девочка видела, как он миновал деревню, поднялся на холм, где с кольев свисала обледеневшая, будто из стеклянных ниток сплетенная сеть, постоял на взлобке возле обелиска, грубо вытесанного из бревна. Посмотрел на заснеженное озеро и разом исчез, сбежав вниз, туда, где вилась санная дорога, которую из деревни уже не было видно.
14
В эти дни, окончив
Правда, работа была необычной. Не слышно было ровного, напряженного грохота станков. Воздух непривычно сух, не пахнет хлопком, крахмалом, разогретым смазочным маслом. Целыми днями ткачихи не выпускали из рук лопат, расчищая цеха от снега. Солидные шлихтовальщики лазали под потолок, заменяя фанерой выбитые стекла. Пожилую, прославленную ткачиху можно было увидеть с носилками в паре с девчонкой из ФЗО. Инженеры, техники вместе со всеми выносили снег, помогали плотникам, слесарям, электрикам. Никто не жаловался, не ворчал. Даже старшая браковщица Любка Манина, известная на фабрике щеголиха, белоручка, покорительница нестойких сердец, покорно облекшись с утра в добытый у слесарей дырявый комбинезон, мыла и протирала станки керосином, позабыв о маникюре и красоте рук.
Директор Слесарев в эти дни так и жил при фабрике в своем кабинетике, вдоль стен которого еще стояли длинные умывальники, стыдливо прикрытые теперь газетами. Он довольно потирал свои короткопалые руки. Тяжело, невероятно тяжело было поднимать фабрику, когда каждую часть станка, каждый болт надо было искать, добывать на пожарище. Но за все пятнадцать лет административной деятельности ему еще не доводилось иметь дело с таким слаженным, дружным, с таким исполнительным коллективом. А исполнительность, что там греха таить, Слесарев считал превыше всех других человеческих добродетелей. И то, что совсем еще недавно ему самому казалось почти невероятным, во что порою, он просто не верил, сбывалось: фабрика понемногу оживала, оживала на глазах. Это еще больше сплачивало.
Анна Калинина по-женски завидовала всем этим работающим порой до изнеможения людям, и в особенности своим товарищам — ремонтным слесарям, без которых теперь не обходилось ни одно дело. Да, они очень уставали. Некоторые, что покрепче, не выпускали инструмента из рук часов по шестнадцать. Одинокие домой и вовсе не ходили. Так и спали на фабрике, чтобы не терять времени на дорогу. Бывало, вечером нет-нет да кто-нибудь и задремлет, прикорнув у тисков или у разобранного станка. Зато каждый видел, что за день сделано, мог радоваться еще одной отремонтированной машине, мог уснуть с приятным сознанием, что хорошо потрудился.
Анна такого удовлетворения не испытывала. Как секретарь партийного комитета, она тоже допоздна задерживалась на фабрике. Тоже уставала. Но возвращалась домой неудовлетворенная, с тягостным ощущением, что многое упущено, позабыто, недоделано. На душе было смутно, тягостно.
Но дела у Анны шли не так уж плохо. Вместе с Куровым, вселившимся в ту же квартиру, прибрали они свое жилье, вынесли в сарай кровати, очистили ванну, соскребли со стен чужие картинки. Анна с ребятами занимала теперь бывшую спальню Шаповаловых, а Куров разместился в маленькой детской. Анна кое-чем обзавелась. Теперь по пути с работы она забегала в магазин за пайком. Вечером на той же окопной немецкой чугунке, продолжавшей стоять в углу, они с Леной стряпали на целый день. За месяцы эвакуации девочка заметно повзрослела и помогала матери чем могла. Даже Вовка нашел выход своей кипучей активности. Днем он собирал в окрестности деревянный хлам — обломки ящиков из-под мин, доски от бортов разбитых грузовиков. Возня с печкой стала его обязанностью, и он выполнял ее с величайшей серьезностью. Словом, с домом Анна кое-как устроилась.
Выборы тоже прошли неплохо. Северьянову, который сам явился на партсобрание «сватом», не пришлось даже отстаивать ее кандидатуру. Кто-то из коммунистов сам назвал с места: младшая Калинина. При вопросе председателя, надо ли ее обсуждать, собрание зашумело:
— Не надо!.. Знаем!.. На глазах росла!..
— В мать — крепкая… Потянет… Ставьте на голосование!
Только Варвара Алексеевна, да и то больше в виде напутствия, поговорила о вспыльчивости дочери, о том, что она быстро загорается и быстро остывает, что советы слушать еще не приучилась, и в заключение сказала, что такого большевика, как покойный Ветров, заменить ей будет нелегко. Но то ли оттого, что люди уже устали, или потому, что Анну коммунисты любили, собрание добродушно зашумело: «Больно ты уж, Лексевна, строга!» Чье-то весьма многозначительно сформулированное требование рассказать о связях племянницы Евгении Мюллер с оккупантами отвели так сердито, что спрашивающий сам был не рад и на ответе не настаивал. Словом, прошла Анна единогласно, при одном воздержавшемся, и этим воздержавшимся была она сама. По совету Северьянова Анна написала речь. В ней было все, что положено: и о великой победе под Москвой, и об освобождении Верхневолжска, и об укреплении антигитлеровской коалиции, и о том, что вражеский лагерь раздирают противоречия, и о крепости советского тыла, и о героизме тружениц-женщин, и многое другое. Переписывая речь вечером в тетрадку, Анна радовалась: веско получилось, серьезно. Но когда, взволнованная оказанным ей доверием, она поднялась, чтобы уже в качестве секретаря парткома говорить с коммунистами, ей почему-то вдруг сделалось стыдно оттого, что она собирается читать по бумажке. Отодвинув тетрадку и как-то сразу почувствовав себя свободней, она улыбнулась:
— Спасибо… Спасибо вам, товарищи… Ветрова, конечно, из меня не выйдет. Он какой был, Николай-то Иванович! Разве вот с вами все вместе как-нибудь его заменим. Так?
Одинокий голос ответил из рядов: «Так!» Слесарев вопросительно смотрел на вновь избранного секретаря. Близорукие глаза Северьянова обеспокоенно щурились. Он то глядел на говорившую, то переводил взгляд на тетрадку, лежавшую в стороне. Но на лице матери Анна увидела одобрение. Она улыбнулась так, что обозначился рядок белых крупных зубов, и совсем уже домашним голосом продолжала:
— …Носить партбилет в кармане — невеликая хитрость. Но вот настоящим большевиком быть нелегко. С фронта все пишут: коммунисты впереди. Это значит, впереди всех на смерть идут. У нас тут, правда, не стреляют, а ведь тоже фронт. И тоже нам всем впереди быть надо… Что же еще? — Анна задумчиво подняла глаза. Пауза получилась легкой, собрание терпеливо ждало. — Да, вот что, стараться-то я буду, но ведь неопытная еще. Медведь тоже старался дуги гнуть, а что у него получилось?.. Конечно, секретарь райкома товарищ Северьянов обещал, что будет мне помогать. Пусть-ка он это здесь перед вами подтвердит, чтобы не вышло, как в песне: «Провожала — ручку жала, проводила — все забыла»… Не хмурься, не хмурься, Сергей Никифорович, разве так не бывает?
— С чего ты взяла, что я хмурюсь, — ответил секретарь, стараясь улыбаться.
— Так вот и скажи коммунистам ткацкой: буду, мол, помогать Калининой.
— Тебя обманешь — дня не проживешь, — ответил Северьянов своим обычным тоном и, посмеиваясь, обратился к собранию: — Ох, ядовитого вы себе секретаря избрали!.. С ней ухо востро держите.
Все засмеялись, захлопали. Анна совсем уж было пошла с трибуны, но воротилась и, взяв тетрадку, потрясла ею.
— Тут у меня речь написана. Хорошая речь, два вечера над ней прокорпела. Да вижу, устали вы после смены, чего ж тут толковать о пользе молока и вреде табака?!
Люди расходились по домам, громко разговаривая, весело прощаясь с новым секретарем. Но на душе у Анны было тревожно: Слесарев ушел, ничего не сказав, Северьянов тоже как-то держался в стороне. Окруженный толпой ткачих, секретарь райкома, по своему обыкновению, балагурил с ними.
— Тебе что, Анна Степановна? — спросил он, заметив, что та остановилась в сторонке и смотрит на него.
— Очень плохо получилось?
Секретарь райкома отвел ее в угол комнаты. Полное лицо его было задумчивым. Ответил он не сразу.