Глухая Мята
Шрифт:
Снимают, наконец, и второй бродень. Подтерев пол, Дарья опрометью бросается в другую комнату, приносит заранее приготовленные для бригадира сухие и выглаженные рубашку, кальсоны, брюки из сатина и уходит, чтобы Григорий мог переодеться. А Никита Федорович в это время ставит на горячую печку чайник, в заварник валит почти осьмушку чая. Виктор и Борис роются в чемоданах — достают домашнее сало, копченую рыбу. Все это положено ребятам впрок заботливыми матерями.
— Вот она, милушка! — говорит Никита Федорович, рассматривая на свет четушку водки, которую он сохранил запасливо
Сильно размахнувшись, он ударяет бутылку донышком о ладонь, пробка, цокнув, как из шампанского, летит в потолок.
— Дарья, стакан!
Она приносит стакан. Никита Федорович наливает его до краев, отрезает от буханки хлеба здоровенную краюху, круто, горкой, солит ее (на это идет полсолонки, сделанной из втулки), затем мажет горчицей на полпальца толщины и уж поверх всего этого сыплет злой черный перец, тоже толстым слоем.
— Обязанности не знаешь, что ли, девка! — строго говорит он Дарье. — Где он, спрашиваю?
Огромную луковицу он режет всего на две части и ими прикрывает горбушку хлеба с мешаниной соли, перца и горчицы, которая теперь выглядит так аппетитно, что многие из наблюдающих за стариком сглатывают слюну. То, что делает Никита Федорович, — хлеб, соль, лук, горчица, перец — называется в нарымских краях граната. Есть еще бомба — это тоже хлеб, соль, перец, но к этому не четушка, а поллитра водки. Нарымские мужики после гранаты опьянения почти не чувствуют, а после бомбы, бывает, бегут за второй бутылкой: «То ли проняло, то ли нет, не пойму что-то!»
— Надо бы бомбу, да нету водки боле! — озабоченно говорит Никита Федорович Григорию. — Ты уж извиняй, нету боле!
— Хватит! — отвечает немного согревшийся Григорий и словно бы нерешительно смотрит на товарищей. — Наверное, и так лишку!
— Ты не барышись! — прерывает его старик. — В таком случае водка не укор, как говорится. Никто не осудит тебя, хоть ты и бригадир… Ну, с богом! Дай вам бог не приболеть, не простудиться!
— Дай бог, чтобы не последняя! — улыбается Силантьев, а сам не может оторвать взгляда от стакана с водкой. — Пей — дело обычное! Мы отвернемся, чтобы завидки не брали! — И он действительно отворачивается, продолжая шутить: — Ты, Федор, тоже отвернись! Мы тут с тобой любители!
Григорий подходит к столу, поднимает стакан, примерившись, несколько секунд думает, потом резко подносит ко рту и выливает водку одним движением.
— По-нашему! — одобрительно крякает Никита Федорович. — Теперь — гранату!
Хрустит лук. Здоровенные куски отхватывает Григорий от краюхи и даже не морщится. В былые времена от гранаты у него только злость просыпалась, от бомбы — вторая злость, а от двух бомб — веселел и, съев чугунок супа, подумывал о том, чтобы к двум бомбам приложить гранату — вот это бы рвануло! И частенько прикладывал, хотя сильно пьяным не бывал никогда.
Проглотив остатний кусок краюхи и крепко вытерев засаднившие от горчицы и перца губы, он садится за стол, пододвигает тарелку и набрасывается на щи решительно и зло и так аппетитно, что Никита Федорович от удовольствия сладко зажмуривается.
— Ешь
Бригадир Григорий Семенов ест щи, а в бараке настраивается такая обстановка, какая бывает в семье, где сидит за столом единственный баловень — сын, который бегал, гулял целый день и теперь, на диво родителям, ест все, что дают. Сидят они и любуются на сынка.
Так же любуются и так же довольны бригадиром лесозаготовители: замерз человек, умаялся до смерти, пробираясь ночью через Обь, тонул раз десять, а вот — возьми его за рубль двадцать! — весело улыбается, ест за четверых, так уписывает, что даже завидки берут. На щеках румянец, губы, стянутые в иные времена резинкой, сейчас распустились, уши ярче мака горят, просвечивают, как лепестки.
Сурова, жестока к людям нарымская холодная земля! Неласкова она к сынам своим, редко дарит солнцем, теплом, ароматом цветов и сластью ягод; порой так гневно, так зло глянет на сыновей своих, что не матерью кажется, а злой мачехой. Не балует земля нарымская детей ни лаской, ни словом нежным и добрым, не лелеет их в материнских объятиях, как иные, теплые края. В холоде, в суровости воспитывает сынов нарымская земля, оттого и вырастают они под стать ей — суровые, на скорую ласку неохочие, на улыбки скупые, на нежное слово неторопливые!..
Никто и не подумает из людей Глухой Мяты расспрашивать бригадира, как шел ночной тайгой, как тонул в Оби, как завязал в наледи неприметной речушки Кедровки. Сами знают, как бывает в таких случаях, как трудно человеку. Даже Виктор и Борис — молодые парни — не испытывают любопытства к тому, что лежит в памяти бригадира о весенней потеплевшей тайге.
Григория Семенова тоже не томит желание рассказать лесозаготовителям о своих приключениях — что было, то было, а чего не было, того не было. Главное, что все позади — Кедровка, Обь, еще три речушки, да мало ли еще что!..
— Отходит! Вот погляди-ка ты на него! — говорит Никита Федорович, и вместо глаз у него щелочки: так доволен за бригадира, что щурится котом, того и гляди замурлыкает. Самодовольно, важно ведет себя Никита Федорович, и не без оснований: он, а не кто другой, приготовил бригадиру гранату, он сам сберег для него четушку водки, а Дарью вчера надоумил сготовить чистое сухое белье, сменные штаны. Потому так и ведет себя Никита Федорович — заглавным, наиважнейшим человеком. Когда в тарелке обнажается дно, прикрикивает на Дарью:
— Не стой! Тащи еще!.. Тебе, поди, мало, Григорьевич!
— Не откажусь! — улыбается бригадир, вынимая ложку из тарелки, чтобы не мешала Дарье долить. — Проголодался!
— Это, как говорится, правильно!
Любуются лесозаготовители на Григория Семенова, радуются, что полегчало человеку. Федор Титов морщит губы, причмокивает, словно помогает бригадиру глотать большие куски мяса. И даже Георгий Раков ведет себя необычно — нет на лице надменности, глядит на бригадира, не задирая небритый, похожий на кончик башмака подбородок; Виктор Гав и Борис Бережков точно забыли о книгах, сидят как в театре, вертят головами, чтобы не пропустить ничего интересного.