Глухая Мята
Шрифт:
Все готово!
Утвердившись коленкой на шесте, он вытягивает правую ногу, ставит подошвой бродня на шест и в это время медленно переносит руки на снег, потом тянет левую ногу к рукам, старается как можно ближе поставить ее, упирается и выпрямляется, постепенно увеличивая нагрузку на ногу. Он уже почти стоит, когда нога опять медленно проваливается в наледь. Он судорожно подтягивает вторую ногу и оказывается в том же положении, в котором был раньше!
— Вот так! — громко говорит Григорий.
Наступает черед второго шага — опять выбирается на шест, выносит вперед руки и левую ногу, распрямляет и снова проваливается, на этот
«В чем же дело?» — думает Григорий, оглядывая дорогу, реку и берег, и понемногу начинает понимать причину неудач.
На той стороне Кедровки, к которой идет он, снега больше, чем на другой. Он здесь глубже и наледь выше.
— Повторим!
Повторяет и проваливается… Позади темнеют в солнечных лучах три пары глубоких, залитых веселой, синей водой ямины, точно по реке прошел, тяжело ступая, слон. Когда он приглядывается к яминам, то видит — в каждой из них купается озорное маленькое солнце. От первой ямины до Григория метров пять, а впереди до берега — пятнадцать. Что же получается? Если пять метров он прошел за три перекидки шеста, то пятнадцать пройдет за девять. Что же, не так много! Если на каждую перекидку он будет тратить три минуты, то потребуется двадцать семь, ну полчаса! Ничего страшного — до семи он будет на том берегу.
Вспомнив о времени, Григорий пугается — часы! Он подносит их к глазам и даже стонет от огорчения и досады: часы стоят. В них проникла вода, и Григорий вспоминает, что на областном совещании Георгий Раков тоже получил именные часы — пылеводонепроницаемые, противоударные. У Георгия была большая выработка, чем у Семенова.
«Те бы часы не остановились!» — думает Григорий и улыбается ясно, весело: смешно ему, что только сейчас, в наледи Кедровки, позавидовал Георгию.
— Ну, двигай, двигай! — кричит на себя Григорий. Через три перекидки шеста он останавливается, отдыхает, затем опять карабкается вперед.
— Восемь! — сосчитывает он.
— Девять! — тускло говорит через три минуты и мешком обвисает в наледи. Бессонье, волнения тяжело наваливаются на него, наступает та точка утомления, когда ни воля, ни нервы, ни привычка к большим нагрузкам не помогают. Сейчас может выручить только одно — отдых. И Григорий отдыхает в ледяной каше, обвиснув грудью на снег, не замечая, что он почти весь в воде. В глазах, ослепленных лучами заходящего солнца, темень; вращаются, ввинчиваются друг в друга зеленые, синие, бордовые круги. Маленькие тупые иголочки покалывают тело.
«Я не вытащу ноги!» — думает Григорий о себе как о постороннем человеке, и от этого любопытно — вытащит все же или нет? Он напрягается, упирает колено в шест, поднимает тело.
«Сделаю шаг!» — вспыхивает мысль, и он действительно делает его и от этого приходит в себя, но только на несколько минут.
— Десять! — шепотом сосчитывает он. У него опять темнеет в глазах, но он успевает увидеть берег, до которого, кажется, так далеко, что нужно шагать год.
— Одиннадцать! — говорит Григорий, обнаруживая, что все-таки сделал еще шаг.
Двенадцатого шага он сделать не может — сызнова прилегает на снег. Дышит тяжело, часто, как загнанная лошадь. Мысли медленные и равнодушные. Его ничто не тревожит, и нет другого желания, как отдохнуть.
В глазах темень.
4
Глухая Мята бессоньем тайги ворочается под ночным небом; горят крупные звезды, плывет, цепляясь
Сегодня утром Федор, нечаянно заглянув в зеркало, увидел в густых волнистых волосах седой пучок. В самом чубе, что свисал гроздью на лоб, заметил он неожиданную среди яркой рыжины седую гривку. Сначала Федор остолбенел, рванулся к зеркалу, прильнул к холодному стеклу: вот тебе раз! — в двадцать девять лет поседел, как крот, довел себя до того, что пегим стал, словно кобыла леспромхозовского водовоза — дикой, разнообразной масти животина.
Минут пять вглядывался Федор в раннюю седину, вертелся перед осколочком стекла так и этак и немного успокоился оттого, что нежданно красивой оказалась седая прядка, продольно разделив рыжину волнистых волос, словно подчеркивала их лихую буйность. А постояв еще у зеркала, Федор вдруг подумал с усмешкой: «Может, к лучшему! Наверное, приходит возраст, когда я должен перебеситься! Может, стану солиднее, спокойнее!..»
Теперь ему стыдно этих мыслей.
Эх, нехорошо на сердце у Федора!
Он видит, как на эстакаду поднимается трактор; высунувшись из кабины, что-то кричит лесозаготовителям Георгии Раков, и на душе еще муторнее. Не может забыть Федор слов механика Изюмина. Мало что помнит из дикой пьянки: утром все свернулось в кошмарный, бредовой клубок; как шел в барак, как входил, что говорил — не помнит, а вот слова механика: «У тебя рабья кровь, Федор!» — запомнил так, точно огненными буквами написаны в Федоровой мозгу. Оскорбило его непривычное сочетание слов, каждое из которых было хорошо знакомо, — «рабья» и «кровь». Первое слово Федору точно нож в сердце! Рабья! «Мы не рабы!» — мальчонкой писал он на тетрадях в косую линейку…
— Отцепи воз! — кричит на всю эстакаду Георгий Раков. Федор кривит губы. Как бы не так — «отцепи»! Он и шагу не сделает, чтобы помочь Георгию.
Как бы не так — «отцепи»! Лучше другому поможет он, а Ракову — никогда! Федор с неприязнью наблюдает, как Никита Федорович отцепляет хлысты, как Раков снова уводит машину на лесосеку. Выждав, когда машина Ракова скроется, Федор спускается со штабеля, небрежной походкой идет к Дарье.
— Подвинься-ка! Помогу!
— Ой, мамочки мои! — радостно вскрикивает Дарья. — Вот хорошо-то!
— Скучно одному в бараке! — буркает Федор, становясь к покотам. Виктор и Борис сторонятся, уступают место в паре с Дарьей. Он выхватывает из-за ремня шоферские рукавицы с раструбами, надевает и подмигивает Дарье — давай ворочай! Уцепившись за комель дерева, Федор наваливается на него телом, дождавшись, когда комель перевесит, вращает бревно вокруг оси. Оно быстро катится вверх, точно кто-то подталкивает посередине, а Федор бежит рядом, не перестает вращать комель, и Дарья не успевает и взяться за бревно, как оно с мягким стуком ложится на штабель.