Глухая пора листопада
Шрифт:
Бригадный, усадив Володю, заговорил без предисловий, но и без угрюмой лапидарности, которая почему-то считается генеральской привилегией. Генерала, оказывается, известили о политической неблагонадежности нового подчиненного. Генерал предпочел бы не знать этого. Но коли уж знает, то и полагает своим долгом объявить молодому человеку следующее. Он, бригадный, не чужд веяниям времени, многое не приемлет в действиях и намерениях высшей власти, однако когда на руках семья, а за плечами годы и годы службы… Но все это в сторону. А теперь – в корень. Если г-н Дегаев намерен и в войске продолжать… э-э-э… продолжать свое, то ему, г-ну Дегаеву, следует озаботиться сдачей офицерского экзамена. На положении нижнего чина существенного не добьешься, погибнешь скоро, посему и следует надеть эполеты, а до тех пор вести себя благоразумно, сдержанно.
Двойной игры тут не было. Росчерком пера генерал мог сплавить неугодного юнца в гиблые пески Средней Азии. Нет, генерал
Володю Дегаева приняли радушно. Репутация неблагонадежного тому способствовала. Молодые офицеры в особенности сочувствовали ему. Но теснее всего Володя сблизился со штабс-капитаном Ивановым.
То был плотный человек с бурно краснеющей шеей и красивыми, навыкате, медленными глазами. Рано овдовевший, бездетный, он, как это бывает с гарнизонными бобылями, привязался к молоденькому прапорщику.
Вечера они часто коротали вдвоем. Штабс-капитан курил дешевые, дурно пахнущие сигары и, медленно уставляя свои тяжелые красивые глаза то на Володю, то на свечи, предавался воспоминаниям.
Кадетский корпус поминал он лихом, этих ротных с их неизменным «Высеку!» и великовозрастных балбесов, онанистов и ёрников, этих тупорылых дядек-наставников с их излюбленным наказанием – «Без пирога!». Лишь учителя законоведения исключал штабс-капитан из общего правила. Тот открыл ему Белинского и Герцена. Не только ему. Учитель появлялся в классе, кадеты отряжали в коридор «махального», и начиналось чтение статей Белинского, «Колокола», «Полярной звезды».
Однако не кадетский корпус и не первые годы войсковой службы занимали штабс-капитана, а туркестанские экспедиции, в которых ему довелось-таки поучаствовать.
– Взяли мы боем Ура-Тюм, – рассказывал он, дымя сигарой. – И Джузак тоже взяли. Плевые совсем крепости, а стояли долго: туркменцы, доложу, отчаянная публика. К зиме воткнули наш авангард в землянки, в самом, знаете ли, слепом конце ущелья. Начальство, штаб – в Джузаке, связь держим оказиями. Зима мерзкая, подлее не выдумаешь: день-деньской дождь, к вечеру непременно мокрый снег, ночью мороз хлопнет. Лекаря нет, лекарств нет, тут тебе и простуды, и чирьи, и гнилая горячка. Картина известная… Ну вот, как-то пошла от нас очередная оказия. На полдороге, чуть это Тамерлановы ворота минули, глядь-поглядь – орда. А уже темнеет, а до крепости слава те господи. Что делать? Сбили повозки в каре и – «пачками пли». Но туркменцы, черти, наседают. Каюк! Непременно каюк, ежели крепость не известить. Что делать? Офицер у нас был один, так, думал, пустельга, а на поверку-то оказался храбрее храбрых. Берет это он троих охотников – и помогай господи! Туркменцы не дураки, смекнули, куда и зачем, рухнули на них, как обвал, порубали бедняг в лапшу. Беда! Вот тут-то, при общем унынии, солдатик один, тихий такой, неприметный, молчком, слова не говоря, выбирает себе скакуна. Потник на него, уздечку, плетку берет – и конец, ничего больше. Казаки ему: «Ты чего удумал?! Зарубают, возьми оружие». – «Ладно, – говорит, – так-то спокойнее». И пошел, махом пошел. Наши замерли, не дышат. Туркменцы россыпью за солдатиком, норовят пикой достать. А солдатик-то скакуна по бокам пятками наяривает, плеточкой своей туркменские пики отшибает. Летит, орел! И что ж думаете? Ушел! Завидели его наши пикеты, сейчас это в крепости тревогу пробили – выручили нашу оказию.
– А солдатика-то наградили? – живо спросил Володя.
Штабс-капитан снисходительно усмехнулся.
– Э-э-э, суть в другом. Награды эти… Ладно, я вам после выскажу. – И, заметив Володино огорчение, успокоил: – Наградили, наградили. – Помолчав, продолжил: – Или вот, скажем, пример. Это уж когда штурм Ходжента. Слыхали? Да вам-то тогда, поди, еще гогель-могель в ротик совали. – Он пошевелился, будто в удивлении: – Гм, и то сказать, семнадцать лет минуло… Ходжент, доложу, место стратегическое, вход в Фергану затворяет. Не чета какому-нибудь Ура-Тюму: башни, стены, ров, цитадель. У! Штабные, понятно, диспозицию чин чином: правая колонна, средняя колонна, резерв… Граф Лев Николаевич Толстой очень прав: диспозиции эти всегда к черту. И у нас под Ходжентом тоже, к черту, перемешалось, спуталось. Я в средней был, в средней колонне. Назначили нам ждать, покамест правая управится. А после, стало быть, нам – по особому сигналу трех ракет. Мы ждем. Солдаты шанцевый инструмент сложили. Вдруг: ракета! Не нам была ракета, левому флангу, должно быть, а не поспели сообразить, что да как, уж солдаты подхватились.
А шанцевый-то бросили, позабыли как есть начисто. Бежим, «ура!». Лестницы были, они мешают на бегу, ребята в азарте их побросали. Бежим, «ура!». Эспланаду махом, переднюю стенку – как лошади барьер, в ров скатились чуть не на задницах – и к башням и к стенам, чьи там батальоны – черт его знает, «кони, люди»… А туркменец сверху лупит камнями, бревнами, из бойниц садит почти
Остывая, говорил еще, но уже задумчиво, и уже не краткой, как на ветру, затяжкой курил, а долгой, длинной.
– Решительно не могу вспомнить, кто, но умная, видать, бестия, англичанин какой-то: вы, мол, русские, умеете умирать, но не умеете жить. Горько? А поневоле ведь соглашаешься. В бою-то, середь смертей и огня, солдат наш не гуртом, не стадом валит. Э нет, сударь, личность в нем в рост встает. И какая, черт дери! Он тут не червь земляной – сизый сокол. А на поле? А в мастерской? От люльки до погоста – раб смиренный, скотинка, вот оно что. Героем умрет под каким-то там Ходжентом, который ему ни на кой ляд и не нужен, а у себя-то, где-нибудь в Калуцкой… После Туркестана я много раздумывал, постичь хочу, в книжках рыщу, как лазутчик в лесу, в нелегальную заглядывал, Маркса по сборнику Зибера грыз. Бездна правильного, бездна верного, разделяю и приемлю. А признаться, многого, очень многого не постиг. Одно мне яснее ясного: нет у меня нравственного права на жизнь, ежели вот нижний чин Семенов прикрыл меня от фальконета, а я Семеновых от мук и бедствий не прикрываю. Он мне на секурс, на выручку явился, а я ему, выходит, кукиш? Вот был у нас в туркестанском войске начальником кавалерии Пистолькорс. Кавказский, знаете ли, герой, хват и семи пядей во лбу, с высшим начальством всегда на ножах, с подчиненными всегда в кунаках. Жил по старинке, нараспашку, открытым домом, офицеры у него и пили вволю, и Сен-Симона с Фурье читывали. Не дичились его, высказывали, что думали. А он слушает, слушает да и подрежет: мыслите вы, господа, не аналитически, а по настроению, женским умом мыслите, слова у вас – сотрясение воздусей… Кажется, вот она, черта: сейчас это он настоящее дело нам укажет! А нет, смолчит. Только и добавит, что разрушать-де легче, чем создавать. Положим, Пистолькорс и тогда был немолод, в летах был, а старого пса, извините, новым штукам не выучишь, однако и правда была за ним, не вся правда, но доля. Хорошо. Теперь, скажем, я, штабс-капитан Иванов, я вот не могу, не хочу турусы разводить, как оно там, за горами-долами, устроится, но дело, наше дело, вижу. Здесь, тут – в войске. Не офицер нужен, пусть и с академическим значком, офицер-гражданин нужен, вот что. И в тот день, когда «последняя труба», повел бы он батарею, эскадрон… Ну да вы и без меня знаете! Только вот что: для вас-то, может, сие прописи. Не так ли? Да много ль таких, дорогой мой?..
Повседневность текла, как и у всех в бригаде, неукоснительным уставным порядком. Скучновато текла. Но, правду сказать, Володя находил в этой размеренности и некоторую прелесть. Одно лишь поначалу смущало и волновало прапорщика. Ему казалось, что подчиненные наблюдают за ним исподтишка, и не просто наблюдают, но со снисходительным, хоть и скрытым, презрением. Он обижался, уныло горевал, испытывая при этом и что-то похожее на вину перед теми, кто звался нижним чином.
Постепенно прапорщик увидел не однообразную массу, а людей разного калибра и разного достоинства. Он выспрашивал о прошлом. Они дивились его любопытству, но отвечали. Его дружба с Ивановым, его бедность располагали, день ото дня он все больше прилаживался к солдатам своей батареи, увлеченнее вел тайное революционное дело.
Между тем пошли вполголоса толки об усилении секретного надзора за состоянием умов в армии. Передавали, что в столице на высочайшие смотры велено господам офицерам надевать пустые кобуры. Рассказывали, что даже в гвардии не все гладко, что некий гусар, отнюдь не молокосос, уже в чинах, вхожий в высший свет, уличен недавно в преступных связях.
Слух об усилении секретного надзора не был пустым. И как раз в это самое время саратовские жандармы среди множества конфиденциальных бумаг, адресованных в Петербург, в департамент полиции, сообщали и некоторые весьма неодобрительные сведения о прапорщике Владимире Дегаеве.
Сообщали они вот что: «Поименованный выше прапорщик Дегаев занимается распространением революционных учений среди местных военнослужащих и ведет обширные сношения с деятелями социально-революционного сообщества».
4
Эмиссар Исполнительного комитета… Месяц назад, в Петербурге, на Лизиной квартире сидели они за чаем. Это «эмиссар» прозвучало таинственно и значительно. Словно Сергей Петрович Дегаев возлагал на Блинова секретную миссию Конвента. И вот она, магия слова, магия термина: студент Горного института почувствовал признательность к тщедушному большеголовому человеку.