Глухомань
Шрифт:
— Вот это верно, — озабоченно сказал Метелькин и придвинул лист бумаги. — Диктуй.
Я, признаться, этого не ожидал, но отступать было некуда. С хода надиктовал целую заметку: как прощались с героем его боевые друзья, как до земли склонялось знамя и рыдал седой командир полка. И уже на следующий день свеженькая газетка «Путями Ильича» лежала на столе первого секретаря.
Славика похоронили по-советски, но в закрытом гробу. Как уж там Ким уговаривал осиротевшую мать, я не знаю, но остальное было, как должно было быть. И оркестр, и цветы, и секретари райкома и райисполкома со всеми замами и
На поминках в совхозной столовой много было теплых слов, горьких слез и добрых рюмок, а когда уж и шумок поднялся, слово попросила осиротевшая мать. Совхозная медсестра Вера Иосифовна. И все сразу примолкли.
— Я знаю, что в городе Иерусалиме есть Стена Плача. Я никогда не понимала, что это такое — Стена Плача. Мы в России знаем, что такое подушка плача. К утру мокрая, хоть выжми… А тут — поняла. Славочка мой понять мне помог. Стена Плача — это когда дальше идти некуда. Некуда идти, не к кому и незачем. Мы в нее утыкаемся, в Стену Плача. Утыкаемся. Всех моих родных фашисты в Бабьем Яру расстреляли. Всех, до единого человека, даже трехмесячную Розочку, мою племянницу, не пожалели. Я их всех часто во сне вижу на русском языке. И никуда от вас не уеду. Вы уж простите меня, я горем вашим останусь. Здесь — Славочкина могилка. Моего единственного сыночка могилка…
Она замолчала. Губы кусала, кровь по подбородку текла. И все молчали. А потом — встали. Как один. Ким первым встал, а за ним — все. Даже секретари со своими замами.
— Спасибо вам… — Вера Иосифовна поклонилась. — От всего осиротевшего сердца моего…
Рухнула на стул. Лидия Филипповна обняла ее, целовала, шептала что-то. А первый наш рюмку поднял:
— За ваше горе материнское…
3
Тут кончилось все, расходиться стали, но — тихо и аккуратно. Ким Веру Иосифовну своей супруге поручил, попрощался со всеми и увел меня в свой директорский кабинет. До-стал припрятанную бутылку коньяку, плеснул в стаканы.
— Пусть ему чужая земля пухом будет. — Директор выпил, аккуратно поставил стакан на стол, спросил вдруг: — Почему нескладно живем? Почему убиваем тишком, хороним тишком, народы целые высылаем тишком? Почему, объясни ты мне! Тишок -то откуда идет?
— Жизнь подешевела. Не личная и не торговая. Общей жизни — копейка цена в базарный день.
— Из гнили тишок идет, — не слушая, продолжал он. — Когда пожар — треск стоит, рев, пламя. Когда потоп — тоже шума хватает. Когда землетрясение — и говорить от грохота невозможно. А когда все тихонько-гладенько — значит, гнием. Заживо гнием, друг.
Я плохо его слушал. Я больше думал, как ему сказать о верном, но уж больно страшноватом совете райвоенкома. Пока Ким занимался похоронами, не говоря уж о посевной, я потолковал с райвоенкомом по душам. Это было не очень-то просто после моего африканского сафари.
— А почему ты просишь о переводе Андрея Кима? — спросил он. — Какие аргументы?
Реальные факты я открывать ему не мог, а потому сказал единственное,
— Трудно ему там будет после смерти друга.
— А, понимаю, понимаю, — солидно сказал военком. — Понимаю и подумаю. Пощупаю почву.
Почву он щупал убыстренно и в день похорон тихо доложил:
— Существует только один способ. Жесткий, но зато — на все сто процентов с походом.
— Какой?
— Есть вариант послать его в Афган. По добровольному желанию, что будет оформлено соответствующим образом. Он — здоровый парень?
— Вполне. Почему спрашиваешь?
— Потому что имеется разнарядка в воздушно-десантную часть. Два месяца учебки и — в состав ограниченного контингента.
Вариант бесспорно был безошибочным, но как к нему отнесется Ким, я не знал, а потому и плохо слушал военкома.
— Это верняк, — сказал военком, когда мое молчание стало затяжным. — Никаких вопросов, а доброволец в боевую точку — сам понимаешь, как это потом для него скажется.
— При условии, что вернется, — я вздохнул, но руку военкому пожал с чувством.
А Ким тем временем продолжал свое. Наболевшее.
— Нас, корейцев, с Дальнего Востока в Казахстан депортировали, это тебе известно? Два часа на сборы и — пожалуйте в эшелон. А мы же — огородники. Огородники! Чем мы в степях Казахстана заниматься будем, об этом хоть кто-нибудь подумал? Я, например, сурков ловил с шести лет и сурчиной питался. Сосед-казах научил и ловить, и шкурки снимать, добрый человек был, царствие ему небесное. Я ловил капканами, шкурки сдавал, жир вытапливал, чтоб зимой мать с сестрами могли хоть чем-то кормиться, а сурков варил и суп хлебал.
Ким плеснул в стаканы, чокнулся, выпил. Сказал с то-ской:
— Мы же — огородники. Лучшие в мире огородники!..
— Слушай, огородник, — решился я. — У райвоенкома есть предложение насчет Андрея. Готов все сделать, но решать тебе. И сейчас — завтра у меня с ним встреча по этому поводу.
— Что за предложение?
— Суровое.
— А все же?
— Афган. Оформят как добровольца, военком обещал.
Ким задумался, и разливать коньяк пришлось мне. Я налил и ждал, за что будем пить.
— Дельное предложение, — он не удержался от вздоха. — Бог не выдаст, свинья не съест. Лидии пока не говори, сам потом объясню.
— Афган, — я тоже не удержался от вздоха. — Афган, Альберт, — дело серьезное.
Ким горько посмотрел на меня. С корейским прищуром и полновесной русской тоской.
— Я своего первенца корейцем записал. Хотя выбор был: мать у него русская, сам знаешь. Остальных — Володьку и Катю — русскими, а его не мог. Предки мне не позволяли. Те, что в душе у каждого из нас сидят. И следят, чтоб не лгали!..
— Ну и что?
Спросил, как идиот. С полновесным советским идиотизмом.
— А то, что Славик покойный был евреем. И нам, любимым младшим братьям в братской семье народов — евреям, корейцам, немцам, калмыкам, чеченцам и так далее по списку, — приходится выживать, а не жить. Выживать. Я — кореец с орденом Ленина за целину, и я — директор совхоза. А остальные корейцы где? В шахтах, на лесоповале, в лучшем случае — за баранкой. — Ким неожиданно улыбнулся. — Это я выступление репетирую. Перед собственным сыном.