Глядя вкось
Шрифт:
За ночь до планируемого побега он незамеченным выбирается из дома, идет к молочнику и подкупает его, чтобы тот одолжил ему свою одежду и позволил на одно утро занять его место. Переодевшись молочником, он появляется с молочной тележкой на следующее утро у дверей своего дома, вынимает бутылку и, как обычно, входит в дом, чтобы оставить бутылку на кухне. Войдя в дом, он быстро переодевается в свои пальто и шляпу и выходит без трости; на полпути, в саду, он останавливается, словно бы внезапно вспоминая, что забыл любимую трость, поворачивается и бежит обратно к дому. Пройдя за дверь, он снова переодевается в одежду молочника, спокойно подходит к тележке и катит ее прочь. Как выяснилось, именно Кэбплежер украл бриллианты своей жены; он знал, что жена подозревает его и что она наняла частных детективов следить за домом в течение дня. Он рассчитывал, что его «сумасшедшая» привязанность к трости будет замечена, и когда на полпути в саду, вспомнив о забытой трости, он бегом возвращается в дом, его действия должны показаться наблюдающим за домом детективам естественными. Короче, единственный «смысл» его привязанности к трости заключался в том, чтобы другие подумали, будто она имеет смысл.
Теперь должно быть ясно, почему совершенно ошибочно трактовать образ действий сыщика как вариант познавательной процедуры, принятой в «точных» науках: действительно, «объективный» ученый тоже «стремится сквозь обманчивую видимость к скрытой реальности», но этой обманчивой видимости, с которой имеет дело ученый, недостает такого измерения, как ложь. Если, конечно, мы не придерживаемся гипотезы о злом обманщике Боге, мы не можем заявлять,
преступник, когда обманом заставляет нас поверить в то, что трость имеет для него особое значение? Истина лежит не «вне» пространства лжи, она лежит в «намерении», в интерсубъективной функции самой лжи. Сыщик не просто отметает значение ложной сцены: он доводит его до точки самоотчета, т. е. до той точки, где становится очевидно, что ее единственный смысл — в том, что (другие думают, будто) она обладает каким-то смыслом. В той точке, где позиция преступника артикулируется фразой «я обманываю тебя», сыщику наконец удается передать ему истинное значение его действия: «Я обманываю тебя» возникает в той точке, где сыщик поджидает убийцу и передает ему обратно, в соответствии с формулой, его же собственное послание в его истинном значении, то есть в перевернутом виде. Он говорит ему — в этом «Я обманываю тебя» то, что ты запускаешь как послание, есть то, что я выражаю для тебя, и этим ты говоришь мне правду.
Сыщик как «Субъект, которому положено знать»
Теперь мы наконец можем правильно локализовать злосчастные «всеведение» и «непогрешимость» сыщика. Уверенность читателя в том, что сыщик в конце концов разгадает тайну убийства, не включает в себя предположения, что он придет к истине несмотря на всю обманчивость видимости. Скорее дело в том, что он буквально поймает убийцу на его обмане, т. е. что ловушкой для убийцы станет именно его хитрость, принятая сыщиком во внимание. Тот самый обман, который изобретает убийца, чтобы спасти себя, станет причиной его провала. Эта парадоксальная связь, когда именно попытка обмана выдает нас, вне всякого сомнения возможна только в области смысла, структуры означения; поэтому «всеведение» сыщика — явление точно того же порядка, что и «всеведение» психоаналитика, которого пациент воспринимает как «субъекта, которому положено знать» (le sujet suppose savoir) — положено знать что? Истинное значение наших действий, значение, проглядывающее в самой фальшивости видимости. Пространство, в котором работает сыщик, равно как и психоаналитик, есть именно пространство смыслов, а не фактов: как мы уже заметили, сцена преступления, которую анализирует сыщик, по определению «структурирована как язык». Главная черта означающего — его дифференциальный характер: поскольку идентичность означающего состоит в наборе его отличий от других означающих, то отсутствие самой отличительной черты может иметь позитивную ценность. Поэтому мастерство сыщика — не просто в его способности улавливать возможный смысл «бессмысленных мелочей», но, может быть, больше даже в его способности воспринимать само отсутствие (отсутствие какой-либо мелочи) как обладающее смыслом. Возможно, не случайно самый знаменитый диалог Шерлока Холмса с Ватсоном — вот этот, из «Серебряного»:
— На что еще я должен обратить внимание?
— На странное поведение собаки этой ночью.
— Собаки? Но она никак себя не вела!
— Это-то и странно, — заметил Холмс.
Так сыщик ловит убийцу: не просто замечает следы его кровавого дела, которые убийца позабыл стереть, но замечает само отсутствие следа как сам по себе след. Теперь мы можем определить функцию сыщика как «субъекта, которому положено знать» следующим образом: сцена убийства содержит множество ключей к разгадке, бессмысленных, разбросанных деталей без какой-то очевидной связи между ними (как «свободные ассоциации» анализируемого в психоаналитическом процессе), и сыщик, исключительно одним своим присутствием, гарантирует, что все эти детали задним числом обретут свой смысл. Иными словами, его «всеведение» есть эффект переноса (человек, находящийся в отношении переноса с сыщиком — это прежде всего его ватсоноподобный компаньон, снабжающий сыщика информацией, смысл которой совершенно недоступен компаньону). И именно исходя из этого специфического положения сыщика как «гаранта смысла» мы можем прояснить циркулярную структуру детектива. В начале перед нами пустота, белое пятно необъясненного, точнее, нерассказанного («Как это произошло? Что произошло в ночь убийства?»). Повествование обходит кругом это белое пятно, его приводит в движение усилие сыщика воссоздать отсутствующий нарратив, интерпретируя ключи к его разгадке. Таким образом, мы приходим к началу истории только в самом конце, когда сыщик наконец может рассказать всю историю в ее «нормальной», линейной форме, реконструировать то, что «на самом деле произошло», заполнив все белые пятна. В начале есть убийство — травматический шок, событие, которое невозможно интегрировать в символическую реальность, ибо оно нарушает «нормальную» причинно-следственную связь. С момента его вторжения даже самые обыденные события жизни кажутся полными угрожающих возможностей; повседневная реальность превращается в кошмарный сон, поскольку «нормальная» связь между причиной и следствием упразднена. Это фундаментальное зияние, этот распад символической реальности влечет за собою превращение закономерной последовательности событий в некий «беззаконный поток», и тем самым свидетельствует о столкновении с «невозможным» реальным, которое противится символизации. Внезапно «все становится возможно», включая невозможное. Роль сыщика — именно продемонстрировать, как «невозможное возможно» (Эллери Куин), то есть заново символизовать травматический шок, интегрировать его в символическую реальность. Само присутствие сыщика заранее гарантирует превращение беззаконного потока в закономерную последовательность или, иными словами, восстановление «нормальности».
Здесь наиболее важно интерсубъективное измерение убийства или, точнее, трупа. Труп как объект необходим, чтобы сплотить группу людей: труп конституирует их как группу (группу подозреваемых), он сводит их вместе и держит их вместе с помощью общего чувства вины — каждый из них мог быть убийцей, у каждого были причины и возможности. Роль сыщика, опять-таки — разрушить тупик этой универсализированной, расплывающейся вины: локализовать ее в одном субъекте и тем самым оправдать остальных. Однако здесь родство образов действия сыщика и психоаналитика обнаруживает свои границы. Недостаточно провести параллель и заявить, что психоаналитик анализирует «внутреннюю», психическую реальность, а сыщик ограничивается «внешней», материальной реальностью. Нужно еще определить то пространство, где эти две реальности накладываются друг на друга, нужно еще задать главный вопрос: как этот перенос аналитической процедуры на «внешнюю» реальность соотносится с самой сферой «внутренней» либидинальной экономики? Мы уже наметили ответ: действие сыщика состоит в аннигиляции либидинальной возможности, «внутренней» правды, что каждый из членов группы мог быть убийцей (т. е. что мы действительно убийцы в бессознательном нашего желания, поскольку настоящий убийца реализует желание группы, конституированной трупом) на уровне «реальности» (где оставшийся в одиночестве обвиняемый есть убийца и тем самым он есть гарант нашей невиновности). В этом кроется фундаментальная неправда, экзистенциальная лживость «разгадки» сыщика: сыщик играет на разнице между фактической правдой (точностью фактов) и «внутренней» правдой, относящейся к нашему желанию. С позиции точности фактов, он закрывает глаза на «внутреннюю», либидинальную истину и освобождает нас от вины за реализацию нашего желания, поскольку эта реализация вменяется в вину одному только преступнику. С позиции либидинальной экономики, «разгадка» сыщика есть не что иное как некая реализованная галлюцинация. Сыщик «доказывает фактами» то, что иначе осталось бы галлюцинаторной проекцией вины на козла отпущения, т. е. он доказывает, что козел отпущения действительно виновен. Ни с чем не сравнимое удовольствие, которое приносит разгадка, вытекает из этого либидинального приобретения, из некой прибавочной выгоды, которую она приносит: наше желание реализовано, и нам даже не нужно расплачиваться за него. Таким образом, ясен контраст между психоаналитиком и сыщиком: психоанализ ставит нас именно перед тем фактом, что за доступ к желанию нам придется платить, что мы несем невосполнимые убытки («символическая кастрация»). Образ действия сыщика — образ действия «субъекта, которому положено знать» — соответственным образом меняется: что он гарантирует нам самим своим присутствием? Он гарантирует именно то, что мы будем освобождены от всякой вины, что вина за реализацию нашего желания будет «овнешнена» в фигуре козла отпущения и что, следовательно, мы сможем желать, не расплачиваясь за это.
Способ Филиппа Марлоу
Классический детектив против крутого детектива
Возможно, главное очарование классического детектива заключается в завораживающем, странном, несбыточном характере той истории, которую клиент рассказывает сыщику в начале повествования. Молодая служанка рассказывает Шерлоку Холмсу, что каждый день на пути со станции на работу за нею следует застенчивый человек в маске — едет за ней на велосипеде и сворачивает в проулок, стоит ей попытаться приблизиться к нему. Другая женщина рассказывает Холмсу, что ее наниматель требует от нее очень странной вещи: он платит ей немалые суммы за то, чтобы она каждый вечер несколько часов сидела у окна, одетая в старинное платье, и вязала. Эти сцены обладают такой мощной либидинальной силой, что возникает почти неодолимый соблазн предположить, будто главная задача «рационального объяснения» сыщика — разрушить чары, которыми окутывает нас история, т. е. избавить нас от столкновения с реальным нашего желания — столкновения, которое воплощают эти сцены. В этом отношении «крутой» детектив представляет совершенно иную ситуацию. В крутом детективе сыщик утрачивает ту дистанцию, которая позволила бы ему проанализировать ложную сцену и развеять ее чары; он становится активным героем, противостоящим хаотическому, коррумпированному миру, чем больше он втягивается в дело, тем больше он вовлекается в его недобрые пути.
Поэтому совершенно ошибочно трактовать различие классического и крутого детектива как различие между «интеллектуальной» и «физической» деятельностью, заявлять, что классический сыщик «логики и умозаключения» занят рассуждением, в то время как «крутой» сыщик занят в основном драками и погонями. Настоящий разрыв между ними — в том, что, экзистенциальным образом, классический детектив вообще ничем не «занят»: он все время держит эксцентрическое положение; он исключен из обменов, которые постоянно происходят между членами группы подозреваемых, конституированной мертвым телом. Именно на экстерриториальности его положения (которую, конечно, не следует путать с положением «объективного» ученого: дистанция, которую последний поддерживает по отношению к объекту своего исследования, имеет совсем другую природу) основывается сходство сыщика и психоаналитика. Одна из черт, выражающих разницу между двумя типами сыщиков — это их отношение к материальному вознаграждению. Раскрыв дело, классический сыщик с явным удовольствием принимает плату за свои услуги, в то время как крутой сыщик, как правило, не берет денег и занимается делом с рвением человека, выполняющего этическую миссию, пусть даже это рвение нередко прикрыто маской цинизма. Дело здесь не в простой корысти классического сыщика или в его черствости к несправедливости и людским страданиям — все гораздо тоньше: плата позволяет ему не быть втянутым в либидинальный круг (символического) долга и его возмещения. Символическая ценность платы в психоанализе точно такая же: плата, которую получает аналитик, позволяет ему оставаться вне «священного» круга обмена и жертвы, т. е. избегнуть вовлечения в либидинальный круг пациента. Об этом аспекте платы Лакан рассуждает именно в связи с Дюпеном, который, в конце «Похищенного письма», дает понять префекту полиции, что письмо уже у него, но что он согласится отдать его только за определенную плату: Значит ли это, что Дюпен, который до этого был прекрасной, почти чрезмерно светлой личностью, внезапно стал мелким барышником и дельцом? Я без малейших сомнений заявляю, что это действие есть перепродажа того, что можно было бы назвать дурной маной, присущей письму. И в самом деле, как только он получает плату, он выходит из игры. Это не только потому, что он передал письмо другому, но и потому, что его мотивация ясна каждому: он получил деньги, и больше его ничто не заботит. Священная ценность вознаграждения, платы, ясно обозначена в контексте… Мы, которые все время являемся носителями всех похищенных писем пациента, тоже получаем неплохие деньги. Внимательно подумайте об этом — если бы нам не платили, мы были бы втянуты в драму Атрея и Тиеста, в драму, в которую вовлечены все подозреваемые, которые приходят поведать нам свою правду… Всякий знает, что за деньги мы не просто что-то покупаем — цена, которая в нашей культуре высчитывается по самым низким расценкам, существует, чтобы нейтрализовать нечто бесконечно более опасное, чем денежная плата, а именно — задолженность кому-либо.
Короче говоря, когда Дюпен требует платы, он откупает «проклятие» — место в символической сети — которое падает на тех, кто вступает во владение письмом. Крутой сыщик, напротив, «вовлечен» с самого начала, пойман в это кольцо: эта вовлеченность и определяет его субъективную позицию. Разгадывать загадку убийства его заставляет прежде всего некий долг чести. Мы можем поместить эту «плату по (символическим) счетам» на длинной линии, тянущейся от примитивного этоса вендетты Майка Хаммера в романах Микки Спиллейна до утонченного чувства ущемленной личности, присущего Филиппу Марлоу Чандлера. Возьмем ранний рассказ Чандлера «Красный ветер». У Лолы Барсли когда-то был любовник, который внезапно умер. Как воспоминание о своей великой любви, она хранит его подарок — дорогое жемчужное ожерелье, но, чтобы избежать подозрений мужа, она убеждает его, что ожерелье поддельное. Ее бывший шофер крадет ожерелье и шантажирует ее, потому что догадывается, что жемчуг подлинный и что он много значит для нее. За деньги он согласен вернуть ожерелье и не говорить мужу Лолы, что оно не поддельное. Потом шантажиста находят мертвым, и Лола просит Джона Далмаса (предшественника Марлоу) найти пропавшее ожерелье — но, когда он находит его и показывает профессиональному ювелиру, жемчуг оказывается поддельным. Значит, любовник Лолы — ее великая любовь — тоже был мошенником, а ее воспоминания — иллюзией. Но Далмас не хочет огорчать Лолу и нанимает дешевого кустаря, чтобы тот сделал намеренно грубую имитацию первой подделки. Лола, конечно, сразу видит, что это не ее ожерелье, а Далмас объясняет, что шантажист, наверное, хотел вернуть ей эту подделку и оставить себе оригинал, чтобы впоследствии продать. Таким образом память Лолы о ее большой любви, которая придает смысл ее жизни, остается незапятнанной. Такой акт благотворительности, конечно, не лишен нравственной красоты, но тем не менее он противоречит этике психоанализа: он избавляет другого от столкновения с истиной, которая может нанести ему/ей травму, ниспровергнув его/ее эго-идеал.
Следствие такой вовлеченности — потеря «эксцентрической» позиции, которая позволяет классическому сыщику играть роль, «субъекта, которому положено знать». То есть сыщик никогда, как правило, не является в классическом детективном романе рассказчиком — присутствует либо «объективный» рассказчик, либо повествование идет от лица некого сочувствующего члена социальной среды, предпочтительно ватсоноподобного компаньона сыщика — короче, того, для кого сыщик является «субъектом, которому положено знать». «Субъект, которому положено знать» — это эффект переноса и, как таковой, он структурно невозможен в первом лице: он по определению «обязан знать» другим субъектом. Поэтому автору строго запрещено разглашать «внутреннюю речь» сыщика. Его рассуждение должно оставаться скрытым вплоть до триумфального момента разоблачения, за исключением случайных таинственных вопросов и ремарок, роль которых — еще подчеркнуть непостижимость того, что происходит в голове сыщика. Агата Кристи была великим мастером таких ремарок, хотя иногда кажется, что она доводит их до маньеристского преувеличения: посреди запутанного расследования Пуаро обычно спрашивает что-нибудь вроде: «Вы случайно не знаете, какого цвета чулки носит служанка госпожи?»; получив ответ, он бормочет себе в усы: «Тогда все совершенно ясно!»