Гоблины в России
Шрифт:
– Мурашки!
– испуганно прошептал не то Мальчиш, не то Безяйчик. А Иван и так уже понял, что это мурашки. Только не страшно ему было. Точнее, не очень страшно, а если и пугало что-то, так только то, что очень уж тихо все происходило. В американском кино все не так - там шум, грохот, слизь во все стороны, и вот уже покойничек из могилы вылез сопли развесил, слюни распустил, так и ищет, кого бы сожрать. А здесь как-то уж больно по-домашнему.
А шаманка и вовсе разошлась, рукава халата разлетаются, круглое лицо золотом налилось, и
"Лица в памяти моей,
Лица лилии бледней,
Лик иллюзии разбив,
Пусть сольются в лик судьбы!"
Потом вдруг, как дунет на шарик. Мурашки и разлетелись по комнате. Розовым по стенкам так и черкнуло! А братва шарахнулась в стороны. Не дай бог мурашка прицепится.
– Батюшки, форточка-то закрыта, - вспомнила вдруг шаманка.
– Форточку отворите, а то побьются они о стены.
Иван опомнился и бросился отворять форточку. И то сказать, пора было, накурили в комнате - не продохнуть.
Мурашки еще немного пометались по комнате, потом сбились у открытой форточки в слабо светящуюся кучку, брызнули наружу и пропали в сентябрьской ночи. Только свечки в коробке остались гореть.
– И куда это они направились?
– спросил Безяйчик, когда немного пришел в себя. А Мальчиш промолчал. Только в ухе у себя спичкой ковырял. Потом спичку вытащил, посмотрел на нее и с облегчением сказал:
– Ух, чисто! То есть, в ухе, конечно, как говорится, гречку сеять можно, но мурашки там нет. Показалось.
А шаманка стоит посреди комнаты - ростом даже выше стала, грудь поднялась - дышит! Был бы здесь какой-нибудь полковник, сразу предложил бы свою чистую руку да горячее сердце. А не взяла бы Танька - так бросился бы сгоряча своей холодной головой в ближайший тихий омут. И с концами.
А шаманка повела крутым эскимосским бедром, да и говорит:
– Ну, чего рты разинули. Мурашки еще не скоро вернутся, я их далёко послала. Деньги-то еще у кого остались? Давайте, я за зельем схожу. Да не суетись ты, Безяйчик, я сама, а то еще купишь какой-нибудь ерунды.
Взяла пятихатку, кацавейку накинула, туфли на босу ногу и - только дверь хлопнула.
Вот так шаманка!
Не успели Растюпинскские выкурить по сигарете, как шаманка вернулась - видно идти было и в самом деле недалеко.
– Вот, - сказала она и поставила на стол большую оплетенную соломкой бутыль с чем-то бордовым.
– Ты чо, Танюха, портвешка прикупила? На всю пятихатку?
– дурашливо изумился Безяйчик.
– Портвешок на беленькую не ляжет. Головка бо-бо будет.
– Заткнись!
– бросила ведьмачка, разматывая платок и бросая его на стул.
– Это не портвешок, хотя, как помнится, ты раньше и портвешком не брезговал. Слеза это московская пьяная, на чужой беде настоянная да чужим потом крепленая. У нашего дворника купила, у Яшки, знатное пойло, между прочим. Он не всякому его продает, только своим.
– А кто он таков, этот дворник Яшка, что ты ему, вроде как своя?
– с некоторой обидой за шаманку, дескать, низко опустилась землячка, спросил Мальчиш.
– Яшка-то?
– ведьмачка вздернула крутую бровь.
– Яшка - верлиока местный. Староста ночной. И не вздумайте невежество какое-нибудь к Яшке проявить, хоть бы и на словах - убить не убьет, а утра вам точно не видать, притопит в ночи!
– Ишь ты!
– Безяйчик хотел было заржать, но покосился на открытую коробку-кладбище с горящими свечечками, и поперхнулся.
– Верлиока, надо же! Так бы сразу и сказала, а то дворник...
– Ну, будем!
– шаманка наполнила мутной московской слезой фужеры, не забыв плеснуть чуток в коробку, и прошептать что-то так быстро, что слов никто не разобрал. Да и если бы разобрал - не понял бы.
Мальчиш с Безяйчиком опасливо понюхали напиток, переглянулись и со страдальческим видом влили в себя. Иван-солдат покрутил фужер в руках, да и выпил залпом, выкинув из головы мысли о всякой мистике и прочей ерунде. И то сказать, мало ли что пивать в жизни приходится. Если задумываться о том, из чего это сделано, то враз стошнит, а если не думать - то и ладно.
Безяйчик отыскал на столе замусоленную хлебную корочку и усиленно ее нюхал. На его широкой физиономии явственно отображалась внутренняя борьба. Чего, дескать, не сделаешь из уважения к хозяйке!
Танька заметила это и сказала:
– Хорош приблажать-то да придурков из себя корчить. Вон, человек выпил, и ничего, не морщится!
– Так ему чего, он же солдат!
– пробасил Безяйчик.
– У него желудок, небось, бронированный, а у нас нутро больное, баландой стертое...
– Ничего, - Танька строго посмотрела на Растюпинскских.
– Стерпит как-нибудь ваше нутро. Допивайте, а не то старосту обидите.
Упоминание о старосте подействовало. Да и пойло на самом деле было не таким уж отвратительным. Честно говоря, оно вообще было никаким на вкус. Точнее, никто его толком не распробовал. Безяйчик проглотил, наконец, свою корочку, сглотнул и сказал:
– А чего это ты нас слезами потчевать взялась. Сказано же, Москва слезам не верит.
– Ну и дура, что не верит, - шаманка уже налила себе багровой бурды и теперь с наслаждением прихлебывала, щуря узкие, вытянутые к вискам глаза.
– А вы верьте. Выпивший слезы на сутки становится как бы местным, что ли. Запах у него московский и все остальное. Короче, теперь никто вас за чужаков не примет в любое Московское место вам проход будет.
– И в Кремль?
– спросил Иван-солдат.
Во многих местах он побывал, а вот в Кремле не доводилось. Разве что в детстве.