Год Алены
Шрифт:
– Кончишь школу, приедешь ко мне, – сказала Куня Нине. – Будем жить вместе.
– Замуж выходи, – говорила Нинина мама. – Тридцать лет – самая жизнь… Все еще впереди…
Обе они казались Нине пожилыми женщинами, у которых впереди ничего уже быть не могло. Это у нее все впереди.
Куня могла выйти замуж, когда Нина еще училась в университете. Куня сшила себе платье из модного тогда вишневого панбархата на шифоне. Шила она его суетливо, без радости. И Нине почему-то было за нее стыдно. Она тогда считала, что выходить замуж в Кунином старом возрасте неестественно. Она уже привыкла к Куне, которая давно отказалась от перманента и делала из волос валик. И губы красила чуть-чуть, и брови «носила» свои. Редкие такие, рыжие брови. А тут вишневый панбархат. Из какой-то
«Замуж» не получилось. Однажды Куне пришло письмо. Каждая фраза в нем была чеканно-победитовая. Почерк красивый, с нижними росчерками. Куня прочла и тупо протянула его Нине.
– Объясни ему, что это неправда! – закричала Нина. – Объясни!
Объяснять было что. Нина знала историю прадеда. Шалопутный прадедушка действительно бузил тогда, в двадцать девятом. Он только-только купил очень молочную корову, хорошего конька, денежные у него пошли годы. Приобрел для фасона старенькую пролетку, ручкался с теми, кто побогаче. А тут такие перемены. «Нет за голью ума» – так всем говорил. Языком и нажил себе неприятности. Осталась за ним в народе кличка Федор-пролетка, а чьи-то протоколы выдолбили слово пострашнее – «подкулачник». Время все выправило, умер прадедушка тихо и спокойно в сороковом году, и на могиле его стоит четырехгранник со звездочкой, как было заведено в те годы. Все как у людей…
Вот что предлагала Нина объяснить Куниному жениху. А объяснять, видимо, надо было, потому что начались у Куни неприятности и на работе. Пришлось даже уйти. Нина стала бояться за тетку. У той было лицо человека, который знает, что ему делать, знает, что дело это – его последнее дело, и ждет только времени, чтоб ударили часы. Спасла ее работа в метро.
Сломленной Куниной душе понадобились прохладные чистые своды «Маяковки». Как будто чистота и порядок станции оградили ее от всего, что висело над ней. Вот тогда-то Куня «запечаталась». Уже не смеялись они по ночам, и Нину она встречала по вечерам молча, потом перестала встречать – появился Женька. Сейчас, издали, это все оказывается рядом. Тогда все было длинно, растянуто. Продавалось панбархатное платье… Почему-то не заклеили на зиму окно… И однажды обнаружили на подоконнике залетевший в комнату снег… Стали срочно клеить, и Нина заболела фолликулярной ангиной… Новый год, а у нее температура под сорок. Куня принесла ветку елки. Запахло праздником, и стало себя жаль… Куня демонстративно легла спать в одиннадцать и выключила свет… Писатель Мыльников стучал им в двенадцать, звал чокаться, но они ему не ответили…
Кому нужны эти подробности, если Нина думала о другом?…
Сейчас, ожидая тетку, она решила, что обязательно скажет ей то, чего никогда не говорила. Тот самый несостоявшийся жених ведет у них в техникуме занятия по гражданской обороне.
Они пили чай, заваренный по правилам. На заварном чайнике лежало льняное полосатое полотенце. Нина положила на него руки и подумала, что его приятное тепло ее успокоило. Вообще она стала замечать: изменилось восприятие вещей, явлений. Большое, громкое не задевает, а вот теплый заварной чайник приносит радость.
Куня держала чашечку осторожно, как будто та была невесть каких кровей, и подносила ее ко рту медленно, церемонно. А Нина знала, что чай тетка пьет громко, грубо, жадно, ей даже подумалось, что сейчас Куня дурачится и вот-вот скажет: «Ну, хватит… Хватит мне твоего этикету… Дай мне чашку побольше и сухую заварку… Я сделаю по-своему».
Но Куня продолжала чайную церемонию по всем правилам.
– Дарья моя невесть что творит, – сказала вдруг Нина, – видела бы ты ее кастрюли.
– Она всегда была чистоплотной, – ответила Куня, делая микроскопический глоток.
– Ей девятнадцать. Надо читать, читать, читать… Надо заполнять ячейки…
– Глупости! – сказала Куня. – Надо думать. А думать можно и чистя донышки.
– Ты что? – возмутилась
– Откуда ты знаешь, в какой момент что приходит? И вообще не в этом дело.
– Нет, донышки – это донышки… И вообще она алчная, жадная, бездуховная.
– Если бы у меня была дочь, я бы никогда так о ней не говорила.
– Вот именно – у тебя нет. А когда она есть и ты надеешься, что она у тебя вырастет тонкой, доброй, отзывчивой, а она у тебя только по части тряпок, барахла и донышек, так и не то скажешь!
– Пусть она будет счастлива по-своему, а не как ты намечтала.
– Куня! – простонала Нина. – Она моя дочь. Я не могу не думать о том, как я ее намечтала.
– А толку? Нельзя в другом осуществлять свои мечты…
У Нины есть такая манера: она умеет погружаться в слова, фразы, она изнутри проверяет их смысл. Что такое сейчас сказала Куня? Нельзя в другом осуществлять свои мечты? Это сказать может только бездетный человек. Все «детные» ее поколения только и делают, что пытаются осуществиться в собственных детях. «Я такое не носила, пусть она поносит», «Я это не ела, пусть она поест», «Я сроду там не была, пусть она побудет». И после этого им же, детям, в лицо: свиньи, неблагодарные, эгоисты… Как она сейчас о своей дочери… Может, Куня права? Но может ли быть правой прекрасная теория, если практика выглядит скверно?
Куня ушла, а Нина забыла, что хотела рассказать ей о ее «женихе». Какой он весь подтянутый, наодеколоненный и как он строг на занятиях, свято веруя, что все его параграфы следует выполнять неукоснительно. Над ним все смеются, и Нина тоже, и в голову никому не придет, что когда-то его можно было бояться.
Он Нину сразу узнал.
– А, – сказал он. – Это вы… – И протянул руку, широкую, белую, с непропорционально маленьким мизинцем.
Она вспомнила, что Куня познакомила их в театре. Он плотно вошел в театральное кресло, как в упаковку, и замер. В антракте он угощал их мороженым и шампанским. Шампанское подействовало сразу, и на Нину напал беспричинный смех, она не могла остановиться, и тогда он взял ее за руку. Он не сделал ей больно, но она почему-то испугалась.
Помнятся пальцы со слабым мизинцем… Манжета и… полная зависимость.
А может, ничего этого и не было? Не было какой-то предопределяющей мистической силы манжеты? Хихикающую в театре девчонку просто остановили, как могли. И запомнившаяся деталь выросла до размеров символа уже потом? После того его письма, когда Куня в одну минуту превратилась в пожилую женщину? Нина хотела остановить несправедливость, которая настигла Куню и повалила ее наземь. Она сама пошла к жениху. Ее переполняли два чувства – сострадание к тетке и праведный гнев. От сострадания хотелось плакать, а от гнева митинговать. Противоположность состояний вызвала легкий сдвиг в восприятии. Нине, например, казалось, что на улице все дома почему-то красноватого оттенка. Она решила, что это солнце так странно их подсвечивает. Подумала – какое странное сегодня малиновое солнце, а солнца не было вовсе. Потом ей стало казаться, что все люди почему-то бегут так быстро, что части их лица не всегда поспевают за ними. Промчался человек, и только через минуту прошел его нос или ухо. Улица была наполнена торопящимися вслед хозяину воспаленными глазами, насморочными носами, ватными ушами. Этот бред родил филологическое изыскание: у Гоголя, наверное, были неприятности, карета сломалась, и ему пришлось идти пешком. Он разгневался, вот тут как раз и встретился ему нос майора Ковалева.
Кода он открыл дверь, Нина почувствовала, что все ее сложные чувства каким-то причудливым образом поменяли свой химический состав и стали одним простым страхом. Таким обычным, сосущим, мокрым и липким. Жених был в спортивных штанах и выжелтевшей от стирок нижней рубашке с завязочками.
– Про дедушку – это неправда, – тихо прошептала Нина. И больше ничего не смогла сказать.
Он хохотнул. Странно так, как от щекотки, потом враз умолк и покачал укоризненно головой. И все. Весь визит.