Год Алены
Шрифт:
Автобусная очередь, расхристанная и неуправляемая, идущая не по правилам, а поперек их, была Нине понятней, что ли?
Конечно, противно, когда тебя жмут со всех сторон. Но это все равно лучше молчаливого движения в затылок друг другу. Четко – вверх или четко – вниз.
На этот раз в беспорядочном броуновском движении ей повезло: она села. Даже у окошка. Рядом грохнулся мужик, пришлось подобраться, сконцентрироваться…
Когда троллейбус тронулся, Нина увидела Олега. Судя по тому, как старательно он смотрел в окно, он тоже ее заметил.
«Сейчас приеду и скажу: встретила Олега.
– Такой фраер, – ответила Дашка. – Смотреть противно.
Капрал лизал Нине руки.
– Ты его встречаешь? – спросила Нина.
– Мы одной спекулянткой пользуемся, – засмеялась Дашка. – Так что бывает… Нос к носу в подъезде… Тебя кормить или…
– Корми, – сказала Нина.
Дашка захлопотала у плиты. Откуда у нее эти ловкие, экономные жесты? Плита выдраена до нечеловеческого блеска. Кастрюли повернуты донышками, на которых – ни пятнышка. «Дочь моя – моя тайна», – подумала Нина.
Донышки ее доконали.
А было так…
Олег, который отворачивался от Нины в троллейбусе, бросил Дашку уже после того, как они подали заявление в загс. Она запомнила его по кроссовкам сорок третьего размера, которые он оставлял поперек прихожей. От них кисло пахло, что раздражало и Нину, и Капрала. Свое раздражение Нина выказывала тем, что придвигала кроссовки ближе к входной двери, а однажды не выдержала и сказала об этом Дашке, где, мол, твоя всегдашняя брезгливость и чистоплюйство, от которых житья дома нет, твое постоянное «чем пахнет, чем пахнет?»? Та молча смерила Нину взглядом, который выражал что-то вроде: ты всегда мне говоришь гадости, но я выше того, чтоб ответить тебе, чем пахнете вы все, ваше поколение. В общем, ей его кроссовки ничем не пахли. Еще бы! Олег ослепил Дашку любовью. Нина видела, как они возвращались домой в ливень. Олег держал над Дашкиной головой распластанный полиэтиленовый пакет, видимо, считая, что голова ее дочери самое драгоценное, что стоит охранять от дождя. Он не знал стоимости только вчера купленных английских лодочек. Дашка ступала ими в лужи и потоки, демонстрируя полное пренебрежение к Нининому рублю.
А однажды он не пришел больше никогда.
Сгинул, канул… Провалился в тартарары…
Нина никогда ни у кого не видела такого выразительного отчаяния, какое было у Дашки.
Она почти не ела, не пила, не спала. Сидела неумытая, непричесанная, какая-то затвердевшая, смотрела в одну точку, и даже Капрал не решался к ней подойти.
Один раз ее лизнул и, потрясенный, отошел. Горькой ли, соленой показалась ему девочка, кто знает? Только вот было так – лизнул и отошел потрясенный.
Что Нина должна была делать? Она ждала, ждала, а потом сказала:
– Ты что, ненормальная? Подумаешь, мальчик ушел! Тоже мне сокровище. Ну обидно, ну досадно, ну самолюбие задето. Но не до такой же степени, чтоб не умываться?
Нина говорила спокойно и уверенно, слова у нее, как ей казалось, были разумные, и, вернись та минута сейчас, когда она уже знает, что дочь ей ответила, она все равно лучших бы слов не придумала.
Неумытая, голодная, невкусная даже для преданной собаки, девчонка повернула к матери свое осунувшееся в горе лицо и сказала абсолютно спокойно:
– Эй
Она не орала, не блажила, что было бы естественно, а говорила все это противным тусклым голосом, что заставляло предполагать не сиюминутность мыслей, а их выношенность, что ли… Будто давно ей все ясно и говорить об этом не хочется, но мать сама напросилась.
– Все вы такие, – продолжала Дашка. – Дрессированные собаки… Не мешай мне горевать, как я хочу и умею… – закончила она так, как говорила: не мешай мне смотреть телевизор.
Капрал сочувственно лизнул Нине руку. Она сняла с крючка поводок. Собака ошалело подпрыгнула: это было не ее время. И смотрела потрясенно, не веря своему счастью, а Нина надевала плащ, туфли, она хотела побыть наедине с собой, она должна сама решить, что сделать с этими Дашкиными словами: то ли понять их, то ли выбросить в мусоропровод, то ли высадить в какой-нибудь грунт и подождать, что из них вырастет?
Три часа Нина гуляла с собакой, потому что была ошеломлена, сбита с ног обвинением. Ей горько было быть в глазах дочери каменной. Вообще с понятием, какой быть, было непросто. Ну например, разве плохо быть сильной? Но сильные женщины, которым Нина иногда завидовала и которым даже пыталась подражать, так часто оказывались стервами, так легко, шутя-играючи, могли обидеть и предать, что Нина говорила себе: «Нет, нет! Быть „тряпкой“ порядочней». С другой же стороны… Эти ноющие, скулящие «тряпки». Эта их рабская покорность. Она ведь рабство – по капле, по капле, по учебнику… И вот такая неуверенная в себе женщина, стыдящаяся как напористой силы, так и отступающей слабости, в глазах родной дочери была каменной.
«Господи, вразуми! – думала Нина. – Хорошо это или плохо, что для дочери я несгибаемая, каменная?»
Конец той прогулки с Капралом оказался для Нины непредсказуемым.
Собака замерзла. Потащила домой. Нина настроилась на бой с Дашкой.
Слова, которые она собиралась ей высказать, распирали горло, просто можно было задохнуться, так они теснились… а в коридоре стояли кроссовки сорок третьего размера. Капрал сел на задние лапы и тихонечко заскулил. Нина отодвинула кроссовки к двери и пошла к Дашке. В конце концов!
Совсем другой мальчик тихо наигрывал на гитаре, Дарья раскачивалась, как фарфоровый божок, в такт музыке! Она уже успела накрасить ресницы и нацепить шнурок от Нининого платья.
– Тебе чего, мам? – спросила она. – Ты хотела что-то сказать?
– Ничего, – ответила она тогда.
За второго мальчика Дашка вышла замуж, причем почему-то они исхитрились сделать это раньше, чем было намечено с Олегом.
Таким образом Дашка ему отомстила…
Дашка наливала Нине суп и ставила его по всем правилам на сервировочную тарелку, нож и вилка тоже лежали по правилам, и Капрал сидел чинно, как отшельник, и музыка лилась тихая, мелодичная.