Год любви
Шрифт:
— красный. Такой цвет можно встретить в старомодных кинотеатрах, они назывались синематографами. И там, и здесь по бокам горят маленькие лампочки. И там, и здесь у входа контролер в униформе. От красного цвета таких помещений становится жарко. И страшно.
Когда мы с Антонитой добирались до гостиницы, уже брезжил рассвет. Но ведь шторы задернуты. Набухшие красным шторы, не впускающие день.
Щеки у детей горят от волнения, когда они, прошмыгнув мимо киношного швейцара и билетера, устраиваются в красных плюшевых креслах, на шершавой, кусачей, засаленной обивке. Лампы еще горят, хоть и вполнакала, еще есть опасность быть обнаруженными. Но вот
В гостинице мы раздевались, быстро, без слов, каждый сам по себе. А потом любили друг друга, отчаянно и всегда второпях (будто на прощание). Ведь Антонита жила у матери и должна была быть дома, когда там начинался день. Мы уезжали из гостиницы на такси в тот час, когда на улицах уже закипало утреннее движение. У моего пансиона мы расставались.
Ресторан
опять-таки был всегда один и тот же. Каждый вечер, когда «La buena sombra» с девяти до одиннадцати закрывалась на перерыв, мы, не сговариваясь, отправлялись туда.
Дешевый ресторанчик, укрытый в переулках, не для иностранцев. Простые деревянные столы на железных ножках, красивые гнутые стулья. И более никакого убранства. Коричневый тон стенных панелей. Еда тоже была простая, не для туристов. Зато вино подавали сразу, в графинчике, как только сядешь за стол. Пахло это заведение вином и камнем мощеного переулка, чьи испарения в свою очередь отдавали кисловатым привкусом разлитого вина.
И обслуживал нас всегда один и тот же официант, парень лет двадцати пяти, внешне похожий скорее на студента, чем на официанта.
Я вижу себя за одним из этих столов. Мужчина с чуть встревоженным, может быть, даже недоверчивым лицом — сразу видно: иностранец или же человек, попавший в непривычную обстановку. Он ест, пьет, а заодно курит и временами что-то говорит девушке напротив, причем так, будто всякий раз заново осознает ее присутствие. Мужчина, внутренне весь напряженный, как бы испытывающий облегчение, когда подворачивается возможность отвлечься, пусть даже всего лишь в образе официанта, который подает на стол или убирает посуду.
Вокруг сидят преимущественно мужчины с развернутыми газетами. Для него это лишь буквы и типографская краска, он ведь не знает языка.
Большей частью они молча сидят друг против друга. Парочка в ресторане. Два торса, над столешницей. Изящный и очень прямой — девушки, чуть сутулый — его, в расстегнутом пиджаке. Он видит ее руки на столе, как бы совершенно независимые живые существа с то спокойно лежащими, то прогуливающимися, то ковыляющими, то постукивающими пальцами. Он берет одну из этих рук, сжимает ее и чувствует упругость и ответное пожатие. Глаза временами закрываются, будто прожекторы. И распахиваются вновь.
Перед уходом, помогая ей надеть плащ, он слегка пугается естественной близости. В этом жесте есть что-то от собственнического разграничения. Нос чует ее знакомый, приятный запах, запах плаща и кожи. Из глубины ресторана прощально кивает официант.
Города я еще толком не видел. Знал Рамблас, этот шумный городской коридор с зеленым шлейфом древесных крон бульвара над головами гуляющих, ну, и окрестности моего пансиона. Ведь главным образом, или преимущественно, я обитал в «La buena sombra», в тамошнем sala de fiestas — праздничном зале.
Между тем деньги — аванс, командировочные и немного своих — были на исходе. В ночном баре мне с некоторых пор уже отпускали в кредит. Я оставил в залог паспорт и знай себе подписывал кассовые чеки за напитки, сигареты и сандвичи. А тем самым оказался вдвойне привязан к «La buena sombra».
Поначалу эта система расчета меня даже развлекала, я подписывал чеки, словно этакий Крулль, Ага-хан и Фарук. Но со временем забеспокоился. Как я выкручусь? Кому-то придется меня выкупать.
Мысленно я перебирал своих друзей, прикидывая, кому бы позвонить насчет денег. Потом наведался в швейцарское консульство. Добраться до ответственной инстанции оказалось весьма непросто и растолковать чиновнику мое положение стоило больших усилий. Но в конце концов мне разрешили заказать за счет консульства международный разговор. Я связался с другом, и он заверил, что постарается как можно скорее переслать деньги.
Я вышел на улицу, и мне сразу здорово полегчало — с одной стороны. Надежда получить деньги изменила мою походку. Я впервые видел — глазами. Но вместе с надеждой на деньги замаячила и перспектива отъезда, и все представилось мне в цифрах убытков и потерь. Обуреваемый то облегчением, то преждевременной тоской, я отправился восвояси. Наутро деньги были в банке. Получив их, я пошел прогуляться.
Я чувствовал легкость, как тогда, после выписки из больницы. Бродил по улицам бездумный, свободный, будто не было у меня ни груза воспоминаний, ни забот. В бесстрастной, несколько даже механической открытости впечатлениям слонялся в Старом городе по переулкам готического, потом китайского квартала. Даже в какой-то музей заглянул. Выяснил в бюро путешествий маршруты до Женевы и до Цюриха. Расплатился по счету в пансионе. Потом раньше обычного явился в «La buena sombra».
Все было как в первый вечер, когда таксист привез меня сюда: пустой зал, за стойкой устрашающе свежий бармен занят талонами — считает, вычеркивает. Я погасил свой долг, и он вернул мне паспорт, с сожалением, как он выразился. Антонита еще не пришла, она появилась немного погодя, а следом за нею и музыканты. Я обрадовался, когда они начали играть и их вызывающе громкая музыка приманила в пустой зал кой-кого из прохожих. Впервые я не сидел как привязанный подле Антониты, а время от времени один подходил к стойке. После девяти мы вместе отправились ужинать. Как всегда.
Официант в ресторанчике принимает заказ. Как всегда. Подает вино, раскладывает приборы. Все как всегда. Только вот через некоторое время он уносит почти не тронутую еду.
Я вижу нас обоих. Парочка, нехотя ковыряющая в тарелках. Оба словно в оцепенении. Режут мясо, насаживают кусочек на вилку и — откладывают. Сегодня вечером он уезжает, говорит мужчина. И пьет вино. Пьет быстро и неосмотрительно. Официант подает, уже третий графинчик. Наверное, в бар лучше не возвращаться, смысла нет. Надо ведь заехать в пансион за вещами. А с вещами он будет чувствовать себя досадной обузой. Она кивает — довольно холодно, как ему кажется. Оба курят. Она выпускает дым сосредоточенно, выпятив нижнюю губку, и прищуренными глазами следит за струйкой. Он курит торопливо, гасит едва раскуренную сигарету и тотчас берет новую. Он избегает смотреть на нее, смотреть на это лицо. Боится заплакать. И потому убеждает ее уйти. Он сам еще побудет здесь, говорит он, берет ее плащ и прямо-таки выпроваживает ее из ресторанчика.