Годины
Шрифт:
А ночью они лежали на широких нарах рядышком, в темноте, в тяжелом от усталости забытьи. Алеша постанывал: нога его болела. Он жался к ней, ища тепла и успокоения. И все могло быть — не хватило им какой-то крохотной, с птичий носок, минутки, какого-то малого движения, чтобы соединились они в близости. Что помешало им — смешная его робость, которая была в нем даже в полусне, или те случайные солдаты, что вломились к ним в блиндаж со своим раненым командиром, — так она и не поняла. Но Алеша тут же вскочил, захлопотал. Как ругала она тех ночных солдат! Она верила, что Алеше нужна была здесь, на фронте, пусть грешная, но заботливая ее любовь!..
…Стылость голубого неба
Алеша видел, как взметнулось вверх облако снежной пыли, из облака тут же выкинуло черные клубы взрывов; содрогнулся воздух; съехала до земли островерхая крыша, дом скособочился, как смятая сапогом картонка.
Когда «мессеры», завершив каждый свой круг, снова сошлись в пару и, снижаясь, понеслись над дорогой им навстречу, Алеша с силой потянул Яничку, от неожиданности весело взвизгнувшую, через глубокий снег к двум стоящим у дороги сосенкам: слишком заманчивой мишенью для фрицевских налетчиков были они на совершенно пустынной, просвеченной солнцем широкой дороге. Хотя за жидкими молодыми сосенками их так же легко было поймать в прицел пулеметов, все-таки — дань живучему инстинкту! — за укрытием казалось спокойнее.
Самолеты прошли над дорогой, не стреляя, взмыли, ушли вдаль.
Яничка, наклонив к плечу голову, проводила их взглядом, посмотрела на черный дым, медленно оседающий у домов потревоженной деревеньки, по-детски открыто и как-то лукаво вздохнула; она как будто радовалась тому, что опасность соединила их на крохотном пятачке, почти утопив в снегах у пахнущих морозом мохнатых ветвей. Алеша как ввалился в сосенки, как встал, загородив собой Яничку, так и стоял, придерживая ее, за толстый, холодящий запястья рук полушубок. Яничка не отстранилась, подняла к нему лицо, озаренное все той же по-детски радостной улыбкой, но, пока смотрела, смешливо наморщив маленький нос, затерянный в широких, как будто до жара натертых морозом щеках, выражение ее глаз сменилось: из глубины их поднялось какое-то взрослое тревожное ожидание, и эта зовущая тревожность смутила Алешу. Он расслабил обнимающие Яничку руки, но Яничка требовательным движением плеч заставила его за-держагь руки, потянулась к нему влажными губами, обдавая теплым парком дыхания, Попросила:
— Поцелуй меня. Крепко!..
Алеша послушно склонился, Яничка губами нашла его губы, долго не отпускала. Наконец отстранилась, придерживая на запрокинутой голове шапку; с веселой досадой насунула шапку до бровей, глядя искоса, снизу вверх, спросила:
— Ты не любишь меня?
И тут же, заметив, как страдальчески нахмурилось лицо Алеши, крикнула:.
— Не надо, не говори!.. Только ты, Алеша, все-таки смешной. Ты боишься того, что хочешь… — Озабоченным материнским движением она пошаркала рукой, обтянутой серой варежкой, по отвороту его полушубка, стряхивая с овчины иней, сказала:
— Пошли, что ли?.. — и первой стала выбираться по глубокому снегу на дорогу.
У развороченного дома, в расползающемся едком дыму пожарища, суетились люди. Двое командиров, поверх полушубков перехваченные
— Весь штаб чуть не угробили. Какая-то сволочь навела!
С оскорбляющей подозрительностью они оглядели Алешу, стоявшую рядом с ним Яничку, молча пошли к крайнему, с выбитыми рамами, дому.
Разбитый дом, земля, вывороченная на снег, пустота окон, ползущий от дома на дорогу разъедающий горло запах пожарища, раненые генералы, подозрительные, брошенные в их сторону взгляды — все это угнетающе подействовало на Алешу.
Как всегда бывало с ним перед подступившей силой зла, он замкнулся. Яничка тоже притихла, лишь помогала ему с прежней старательностью на скользких раскатах и крутых овражных спусках.
Алеша шел и негодовал сразу на всё: и на войну, и на себя, и на Яничку, которая что-то ждала от него. «Да, черт возьми, — думал он, почему-то обращая свое негодование прежде всего на Яничку. — Я тоже живое существо! И не собираюсь бежать от того, что рано или поздно будет. Но кроме всего прочего я еще и человек! Ну, не могу, не могу я идти к женщине, как ходят в столовую! — поел, попил, даже совестью не заплатил, — прощай, любезная, до следующего раза!.. Это же то самое, что у комбата-два! Призвал к себе в блиндаж Полинку; потом, за ненадобностью, отшвырнул. Прямиком под пули…»
Алеша даже содрогнулся, как только вспомнил о комбате-два. Комбат и тенью маячивший за ним Авров были теперь как тяжкий крест, который он нес на себе. Что-то общее было в следах, которые оставляли они, и в том, что только что случилось на глазах: два маленьких самолета в ясном небе — и грохот на земле, в уютно дымящей трубами деревеньке. Два маленьких самолета — и Опоганены дома, люди, белизна снега, вся радующая чистота морозного солнечного дня!..
«Неужели Яничка не понимает! — думал он, негодуя от неуходящего чувства вины перед все-таки милой ему девушкой. — Неужели она не понимает, что не может быть радости, если все идет от случая. Из-за минутной блажи! Ведь для близости нужна любовь. Должно же быть что-то прочное, на потом?!»
Яничка покорно шла рядом, дорожный умятый снег жалостливо поскрипывал под большими ее валенками, и Алеша, вопреки тому, о чем только что думал, жалел ее и, казалось ему, понимал ее состояние.
Дорога полезла вверх, на лесной увал; как ни старался Алеша обойтись без помощи, ему все-таки пришлось опереться на Яничку. Рука его была в рукавице, но даже сквозь твердь кожи полушубка он почувствовал, с какой готовностью Яничка подставила плечо под его руку. Когда медленными согласными шагами они взошли на увал и сосны притеснили их друг к другу, Алеша, виноватясь той виной, которую, как казалось ему, знал за собой, и стараясь выйти из душевной неопределенности, которую всегда, не терпел, сказал: