Годины
Шрифт:
Комбат с мазком крови на лбу, ниже сдвинутой набок ушанки, дико, как-то даже ненавидяще взглянул на задыхающегося от бега Алешу, как будто именно он был виноват в том, что случилось с комиссаром, поднялся в рост, кивнул ординарцу, пошел, потом побежал, пригнувшись, к лесу. Когда Алеша дрожащими руками попытался высвободить из кровавого белья, как-то перевязать разбитый осколками живот, комиссар холодными пальцами ткнул ему в руку, едва слышно спросил: «Ты, военфельдшер?.. Ладно… Делай свое дело…» — Голос его, сходивший на шепот, западал, как шум затихающего леса. Какое-то время он был в сознании, смотрел на Алешу взглядом покорности и боли,
Перевязать комиссара он не успел, ни бинты, ни помощь ему уже не были нужны.
Расплывающаяся под нацеленным пистолетом спина Аврова, погибший комиссар, красивая Ольга, искалеченная и убивающая, черный мундир офицера, подступающего из песчаного карьера, серо-голубые куртки чужих солдат — все было как будто разбросано во времени и пространстве войны, и все было связано невидимой, но существующей связью причин и следствий. И Алеша, ощущая эту невидимую связь, недобрым, настороженным взглядом провожал серо-голубые запятнанные потом спины уходящих по дороге чужих солдат.
Он вошел в лес и теперь запоздало соображал, почему пленных вели не в тыл, а к фронту, куда шли наступающие части. В пустом сумраке леса было неуютно, и только еще попадающиеся-встречные редкие группы бойцов да верховые, с топотом проскакивающие мимо, как-то еще приглушали тревожность, которая словно сочилась из молчаливых лесных глубин.
Достаточно проплутав по боковым дорогам и тропам, он не нашел полковых тылов, обнаружил только батарею гаубиц, спешно снимающуюся со своих позиций. Тревога его росла. Торопясь на знакомую дорогу, он просекой вышел на обширный луг, от желтого болотца поднимающийся на сухой склон. Луг казался ему безлюдным; он вышел к перелеску, где угадывалась идущая из леса на луговое взгорье дорога. Но едва поднялся на приподнятую здесь дорожную насыпь, как услышал нетерпеливо-требовательный, спасающий его окрик:
— С дороги, лейтенант!.. — И, не раздумывая, бросился под укрывающую высоту откоса, успев мгновенным взглядом запечатлеть окопчик в обочине, вжавшегося в него бойца и раструб пулемета перед ним. Тут же он приподнял голову, увидел, как от леса будто отделился лес — так густа была людская лавина, которая, ломая кусты, сбивая ветви, сминая траву, высверкивая себя огнем, покатилась на луговину и на дорогу.
Навстречу набегающему войску ударил шквал огня: с приподнятого края луговины, показывая себя пухлым дрожащим пламенем, било не меньше десятка пулеметов, не замеченных им прежде; гулко, над самым ухом, вколачивал пули в пространство над дорогой ручник окликнувшего его бойца.
Захлестнутая металлом, вздыбилась и опала людская лавина. Но через упавших катились новые и новые волны солдат, — лес, казалось, гнал их из себя. На потерявшей свой цвет луговине, как на огромной раскаленной сковороде, все кипело, бурлило, опадало, оглушало треском, гулом, диким ором.
Из леса начала бить пушка. Снаряды рвали землю у пулеметных гнезд. Два, уже три пулемета молчали; прорвавшиеся солдаты, не оглядываясь, бежали на склон, надеясь найти спасение в распадке за горой. Не стрелял и ручник.
Алеша в оторопи боя, в котором он уже оказался, спеша, продавливая локтями и пальцами хрустящую осыпающуюся гальку откоса, перебрался к окопчику, потряс пулеметчика за ботинок. Солдат не отозвался, лежал, уткнувшись головой в приклад.
Алеша, чувствуя, как опаляет
Теперь уже с другой стороны, хоронясь за дорожной насыпью от огня установленных на луговине пулеметов, быстро выходила из леса серо-голубая рать; накапливаясь в прикрытии, ускоряя движение, разбрызгивая грязь и воду, в жутком молчании шли чужие солдаты через болотце вдоль дороги прямо на него.
Алеша притиснул к плечу теплый приклад. Руки его были спокойны. Душа согласна с сжимающими пулемет руками и с глазами, выводящими послушную мушку на живую цель. Все прожитое было с ним в эту наступившую минуту. И горькие слова Ольги, сказанные в прощанье: «Только знай, милый мальчик, чистеньким ты можешь быть, пока между тобой и фашистами наши солдаты. Солдаты и такие, как я…»
И огненный крест горящего самолета в ночном, олуненном небе, в котором сгорала его отчаянная Ленка.
И багровый вечер у незнакомой лесной деревни. И ствол автомата, входящий ему в глазницу. И офицер за столом, и патрон мальчишеской его наивности в чистой руке офицера. И угрожающий вопрос: «Was ist das?..»
Ноющим ртом, грудью, боками ощущал он сейчас удары, забивающие в нем его человеческое достоинство, убивающие его мальчишескую веру в какую-то всеохватную, равно живущую по всей земле справедливость.
Всплыло в его распахнутой памяти видение песчаного карьера. Рейтуз, стреляющий в женщину. Офицер в черном мундире, как будто наслаждающийся чужой смертью. Рейтуз и черный офицер с: автоматным дулом вместо лица сближались, разбухали, заслоняли собой землю и небо. И вдруг распались на множество краснолицых, в серо-голубых куртках солдат, идущих в молчании через болото, вдоль дороги, прямо на него…
Расчетливо, прицельно, густо вбивал Алеша пули в торопящихся в зловещей; от него близости чужих солдат. Ему не было больно, когда падали они в болотную растоптанную грязь, перекрывая своими телами путь идущим позади. В эти в вечность растянутые минуты он жил как будто без чувств, без мыслей. Одно он знал застылым, разумом: он погибнет здесь, на дороге, но никому из тех, идущих на него, не даст пройти через себя к мертво спящему в редком леске, неготовому к бою, своему батальону.
Он расстреливал последний диск, когда, коротко взвывая, понеслись снаряды и через него на луговине, перед Лесом, на страшной огненной сковороде, куда с исступленной обреченностью всё выбегали из леса солдаты и где людей было больше, чем самой земли, один за другим начали рваться. И как будто поднятые этими быстрыми всплесками разрывов, вскинулись у леса сразу три белых пятна, и рубашки закачались на шестах флагами просимой пощады. Не выпуская из рук пулемета, Алеша оглянулся: по всему взгорью дугой стояли «тридцатьчетверки», нацелив стволы пушек на луговину.
Все, что надо было сделать в этом бою, было сделано. Он поднялся, отряхнул от песка гимнастерку, штаны. Пилотку погибшего пулеметчика положил ему на плечо. Свою подобрал под откосом; не надевая, пошел дорогой вверх, к перелеску. На задымленную луговину, на лес, на болото он не смотрел — у него не было сил взглянуть на покрытую телами землю…
Наперерез ему бежал кто-то из пулеметчиков; бегущего к нему человека он видел, но все убыстрял шаг. Человек догнал его, тяжело дыша от бега, сияя потным, возбужденным лицом, представился: