Гоголь
Шрифт:
29 мая (10 июня) 1847 г. Гоголь из Франкфурта-на-Майне писал об А. и. П. А. Плетневу: «…Хорошо бы нам хотя половиною мыслей стремиться жить в иной, обетованной истинно стране. Блажен, кто живет на этой земле, как владелец, который купил уже себе имение в другой губернии, отправил туды все свои пожитки и сундуки и сам остался налегке, готовый пуститься вслед за ними. Его не в силах смутить тогда никакая земная скорбь и огорченья от всякого мелкого дрязга жизни… Путь мой, слава Богу, тверд… дорога моя всё одна и та же. Она трудна, это правда, скользка и не раз уже я уставал, но Сила Святая, о нас заботящаяся, воздвигала меня вновь и становила еще крепче на ноги. Даже и то, что казалось прежде как бы воздвигавшимся впоперек пути, служило к ускоренью шагов, а потому во всем следует довериться Провиденью и молиться.
Очень понимаю, что некоторых истинно доброжелательных мне друзей — в том числе, может быть, и самого тебя — несколько смущает некоторая многосторонность, выражающаяся в моей книге, и как бы желанье заниматься многим наместо одного. Для этого-то я
8 (20) июня 1847 г. Гоголь писал Н. Я. Прокоповичу из Франкфурта: «По всему вижу, что мне придется сделать некоторые объяснения на мою книгу, потому что не только Белинский, но даже те люди, которые гораздо больше его могли бы знать меня относительно моей личности, выводят такие странные заключения, что просто недоумеваешь. Видно, у меня темноты и неясности несравненно больше, чем я сам вижу».
Однако через пару месяцев Гоголь немного остыл и уже не спешил с А. и. 16 (28) августа 1847 г. он сообщал С. П. Шевыреву: «Что касается до объяснений на мою книгу, то я решился дело это оставить. Покуда не съезжу в Иерусалим, не предприму ничего, а до того и другие от многого очнутся».
В А. и. Гоголь заявляет о своем пути от реализма «натуральной школы» к реализму боговдохновленному: «Жизнь я преследовал в ее действительности, а не в мечтах воображения, и пришел к Тому, Кто есть источник жизни».
В А. и. Гоголь отвечает критикам «Выбранных мест из переписки с друзьями»: «…Мне послышались три разные мнения: первое, что книга есть произведение неслыханной гордости человека, возмнившего, что он стал выше всех своих читателей, имеет право на вниманье всей России и может преобразовывать целое общество; второе, что книга эта есть творение доброго, но впавшего в прелесть и в обольщенье человека, у которого закружилась голова от похвал, от самоуслаждения своими достоинствами, который вследствие этого сбился и спутался; третье, что книга есть произведение христианина, глядящего с верной точки на вещи и ставящего всякую вещь на ее законное место… Ни одно из этих мнений, будучи справедливо отчасти, никак не может быть справедливо вполне. Справедливее всего следовало бы назвать эту книгу верным зеркалом человека». Писатель сожалел, что поторопился с публикацией книги: «Из боязни, что мне не удастся окончить того сочиненья моего, которым занята была постоянно мысль моя в течение десяти лет (имеются в виду „Мертвые души“. — Б. С.), я имел неосторожность заговорить вперед кое о чем из того, что должно было мне доказать в лице выведенных героев повествовательного сочинения. Это обратилось в неуместную проповедь, странную в устах автора, в какие-то мистические непонятные места, не вяжущиеся с остальными письмами. Наконец, разнообразный тон самих писем, писанных к людям разных характеров и свойств, писанных в разные времена моего душевного состоянья».
Гоголь настаивал: «…Я полжизни думал сам о том, как бы написать истинно полезную книгу для простого народа, и остановился, почувствовавши, что нужно быть очень умну для того, чтобы знать, что прежде нужно подать народу. А покуда нет таких умных книг, мне казалось, что слово устное пастырей Церкви полезней и нужней для мужика всего того, что может сказать ему наш брат писатель. Сколько я себя ни помню, я всегда стоял за просвещенье народное, но мне казалось, что еще прежде, чем просвещенье самого народа, полезней просвещенье тех, которые имеют ближайшие столкновения с народом, от которых часто терпит народ». Он сожалел, что «всяк, укорявший меня в недостатке смиренья истинного, не показал смиренья относительно меня самого. Положим, я в гордости своей, основавшись на многих достоинствах, мне приписанных всеми, мог подумать, что я стою выше всех и имею право произносить суд над другим. Но, на чем основываясь, мог судить меня решительно тот, кто не почувствовал, что он стоит выше меня? Как бы то ни было, но чтобы произнести полный суд над чем бы то ни было, нужно быть выше того, которого судишь. Можно делать замечанья по частям на то и на другое, можно давать и мненья и советы; но выводить, основываясь на этих мненьях, обо всем человеке, объявлять его решительно помешавшимся, сошедшим с ума, называть лжецом и обманщиком, надевшим личину набожности, приписывать подлые и низкие цели — это такого рода обвинения, которых я бы не в силах был извести даже на отъявленного мерзавца, который заклеймен клеймом всеобщего презрения.
Мне кажется, что прежде чем произносить такие обвинения, следовало бы хоть сколько-нибудь содрогнуться душою и подумать о том, каково было бы нам самим, если бы такие обвинения обрушились на нас публично, в виду всего света. Не мешало бы подумать, прежде чем произносить такое обвинение: „Не ошибаюсь ли я сам? Ведь я тоже человек. Дело здесь душевное. Душа человека — кладезь, не для всех доступный иногда, и на видимом сходстве некоторых признаков нельзя основываться. Часто и наиискуснейшие врачи принимали одну болезнь за другую и узнавали ошибку свою только тогда, когда разрезывали уже мертвый труп“ (Гоголь будто предугадал поведение врачей, так и не сумевших поставить правильный диагноз его последней болезни. — Б. С.). Нет, в книге „Переписка с друзьями“ как ни много недостатков во всех отношениях, но есть также в ней много того, что не скоро может быть доступно всем. Нечего утверждаться на том, что прочел два или три раза книгу, иной и десять раз прочтет, и ничего из этого не выйдет. Для того, чтобы сколько-нибудь почувствовать эту книгу, нужно иметь или очень простую и добрую душу, или быть слишком многосторонним человеком, который при уме, обнимающем со всех сторон, заключал бы высокий поэтический талант и душу, умеющую любить полною и глубокою любовью».
Гоголь категорически отверг в А. и. мнение, будто «Выбранные места…» — книга вредная: «В книге, несмотря на все ее недостатки, слишком явно выступило желанье добра. Несмотря на многие неопределительные и темные места, главное видно в ней ясно, и после чтения ее приходишь к тому же заключенью, что верховная инстанция всего есть Церковь и разрешенье вопросов жизни — в ней. Стало быть, во всяком случае после книги моей читатель обратится к Церкви, а в Церкви встретит и учителей Церкви, которые укажут, что следует ему взять из моей книги для себя, а может быть, дадут ему наместо моей книги другие — позначительнее, полезнее и для которых он оставит мою книгу, как ученик бросает склады, когда выучится читать по верхам».
В заключение писатель признал, что «путаница и недоразумения», вызванные «Выбранными местами…», «были для меня очень тяжелы, тем более, что я думал, что в книге моей скорей зерно примиренья, а не раздора. Душа моя изнемогла бы от множества упреков, из них многие были так страшны, что не дай их Бог никому получить. Не могу не изъявить также и благодарности тем, которые могли бы также осыпать меня за многое упреками, но которые, почувствовав, что их уже слишком много для немощной натуры человека, рукой скорбящего брата приподняли меня, повелевши ободриться. Бог да вознаградит их: я не знаю выше подвига, как подать руку изнемогшему духом».
АКСАКОВ Иван Сергеевич (1823–1886),
младший сын С. Т. Аксакова, поэт и публицист-славянофил, издатель еженедельной газеты «Русь». Во второй половине 1840-х годов служил членом уголовной палаты в Калуге. Как и все семейство Аксаковых, дружески относился к Гоголю.
16 ноября 1844 г. С. Т. Аксаков писал Гоголю, что, участвуя в астраханской ревизии князя П. П. Гагарина, А. «действовал с неожиданным, изумительным даже для меня достоинством мужа, а не юноши». Гоголь в связи с этим ответил С. Т. Аксакову 20 декабря н. ст. 1844 г. из Франкфурта: «Жаль, что вы не описали, каким образом подвизался на ревизии Иван Сергеевич, хотя я уверен, что весьма умно, и внутренно обрадовался вашему прибавлению: с достоинством мужа. Но все-таки скажите и Ивану Сергеевичу, что если он будет сметлив и поступит таким образом (на какое бы ни послали следствие), что все до единого — и невинные, и даже виноватые, и честные, и взяточники — будут им довольны, то этот подвиг еще будет выше того, если бы только одни оправданные были довольны. В теперешнее время слишком много разбирать и рассматривать взяточников; иногда они бывают не совсем дурные люди, даже такие, которых может подвигнуть доброе увещание, особенно если сколько-нибудь его узнаем во всех его обстоятельствах, как семейных, так и всяких других; если к тому в прибавку узнаем природу человека вообще и потом в особенности природу русского человека и если вследствие всего этого узнаем, как его попрекнуть, пожурить или даже ругнуть таким образом, что он еще сам скажет спасибо, — и он сделает много добра. Иван Сергеевич смекнет (а может быть, отчасти он уже и смекнул), что действовать умирительно еще действительней, чем распекательно, и что внушить повсюду отвагу на добрые дела впредь еще лучше, чем картинное дело свое собственное, и что заставить человека даже плутоватого сделать доброе дело еще картиннее, чем заставить доброго сделать доброе дело, — словом, если он всё это смекнет, то наделает много добра».
16 мая 1849 г. А. писал А. О. Смирновой: «Я нашел Гоголя хуже здоровьем, чем оставил: он опять расстроился было нервами, похудел очень; но теперь стал несколько вновь бодрее. Я полагаю, что мистицизм П. А. Толстого с супругою в состоянии навести невыносимую хандру и расстроить всякие нервы… Он говорил нашим, что пишет, но лениво. Оттого ли, что время безусловного поклонения искусству прошло, оттого ли, что у всех в памяти его последняя книга, не знаю, но только Гоголь не только не играет никакой роли в здешнем обществе, но даже весьма небрежно трактуется им. Люди забывчивы. 9 мая, в день своих именин, Гоголь захотел дать обед в саду у Погодина так, как он давал обед в этот день в 1842 году и прежде еще не раз. Много воды утекло в эти годы. Он позвал всех, кто только были у него в то время. Люди эти теперь почти все перессорились, стоят на разных сторонах, уже высказались в разных обстоятельствах жизни; многие не выдержали испытания и пали…