Гоголь
Шрифт:
Среди множества гостей выделялся молодой человек с умными, печально-ироническими глазами, в военном мундире. Это был поэт Михаил Лермонтов, приехавший ненадолго в Москву. Про него шепотом говорили, что он автор стихотворения на смерть Пушкина, за которое его и выслали на Кавказ.
Обед прошел весело и шумно. Провозглашались тосты за именинника, за русскую литературу, за хозяина дома Погодина и за всех гостей, присутствовавших на обеде. Гоголь был очень доволен и оживлен: шутил, рассказывал смешные истории и анекдоты.
После обеда все разошлись по обширному саду и разбились на группы. Лермонтов стоял рядом с Гоголем под
Лермонтов замолчал. Его немного смуглое лицо побледнело. Гоголь, слушавший стихи с напряженным вниманием, спросил:
— Это откуда?
— Из поэмы о грузинском мальчике, послушнике, бежавшем из монастыря. «Мцыри», — небрежно ответил Лермонтов. — Вам понравилось?
— В ваших стихах слышатся признаки таланта первостепенного, — задумчиво сказал Гоголь. Лермонтов постарался перевести разговор на другую тему.
— Я слышал, вы снова уезжаете за границу?
— Да, мне нужно уединение и тепло. Какое странное мое существование в России! — с горечью произнес Гоголь. — Среди России я почти не увидал России. Все люди, с которыми я встречался, большею частью говорят о том, что делается в Европе, а не в России. Я узнаю только то, что делается в английском клубе… — он замолк и, не ожидая ответа, присоединился к остальным гостям.
Лермонтов, не прощаясь, направился в дом и сразу уехал.
Все собрались в беседку, где Гоголь собственноручно, с особенным старанием приготовлял жженку. Он опять оживился, стряхнув груз тягостных раздумий, прорвавшихся в его разговоре с Лермонтовым.
Жженка вспыхнула в широкой чаше голубым огнем.
— Словно Бенкендорф! — весело пошутил Гоголь, намекая на голубой цвет жандармских мундиров. — Давайте отправим его в наши желудки.
Жженка довершила всеобщее оживление. Молодой Пров Садовский, только что вступивший в труппу Малого театра и приведенный на именины Щепкиным, подвыпив, стал показывать, как пьяному мужику кажется, что у него в ушах «муха жужжит». Он обнимал левой рукой ствол липы, а правой, как бы отмахиваясь от мнимой мухи, лезшей ему в ухо, жужжал на разные лады, к великому удовольствию зрителей.
До отъезда оставалось всего несколько дней. В дорогу путешественников снаряжали Аксаковы. Добрейшая Ольга Семеновна напекла пирогов и кулебяк, накупила колбас, балыков, сыров столько, что с ними можно было свободно доехать не до Вены или Рима, а до Северного полюса. Гоголь со своей стороны поручил сестре Лизе купить ему три фунта сахара, наколоть его на куски, а также фунт наилучшего ливанского кофе.
Оставалось лишь отвезти сестрицу Лизу к Раевской. Добрейшая Прасковья Ивановна ласково встретила их
Попросив Прасковью Ивановну взять на себя попечение о сестре, Гоголь стал прощаться:
— Ни слова не скажу вам о своей благодарности, — произнес он растроганно. — Вы сами знаете, как она велика. Положение сестры моей было для меня невыносимой тяжестью. Сколько я ни перебирал в уме своем, где бы найти ей угол такой, где бы характер ее нашел хорошую дорогу, но только в вашем доме нашел я это.
Прасковья Ивановна хотела его перебить, но Гоголь продолжал:
— Я желаю, чтобы моя сестра научилась уметь быть довольной совершенно всем и была бы более знакома с нуждою, чем с изобилием, и находила наслаждение в труде.
Разговор завершился слезами Лизы, всхлипнула и Прасковья Ивановна, провожая до дверей своего гостя.
Наступил день отъезда. 18 мая после завтрака Гоголь торжественно сел с Пановым в тарантас, сплошь заставленный кулечками, пакетиками, туесками. Сергей Тимофеевич с Константином и Щепкин с сыном Дмитрием поместились в коляске, а Погодин с зятем — на дрожках, и вся процессия торжественно поехала до Поклонной горы. На Поклонной горе все вышли из экипажей, и Гоголь и Панов простились с Москвой, низко ей поклонившись.
Дорогой Гоголь был весел и разговорчив. Он повторил Сергею Тимофеевичу свое обещание через год возвратиться в Москву и привезти первый том «Мертвых душ», совершенно готовых к печати. Сергей Тимофеевич с горечью укорял Гоголя, сомневаясь в его обещании:
— Вы недостаточно любите Россию, — говорил Сергей Тимофеевич, — неужели, чтобы писать о ней, вам надо удаляться в Рим, в чужие края? Итальянское небо, свободная жизнь среди художников, вот что вас манит. Роскошный климат, поэтические развалины прошлого вам стали ближе и дороже, чем наша скромная природа, наша обыденная жизнь.
Гоголь обнимал Аксакова, уверял, что он не прав, что сердце его принадлежит России.
— Но что за земля Италия! Никаким образом не можете вы ее представить себе. О, если бы вы взглянули только на это ослепляющее небо, все тонущее в сиянии! Все прекрасно под этим небом: что ни развалина, то и картина; на человеке какой-то сверкающий колорит; строение дерева, дело природы, дело искусства — все, кажется, дышит и говорит под этим небом. Там без помех и закончу свою поэму и через год буду у вас.
В Перхушкове сделали остановку. Пообедали на тамошней станции. Гоголь снова варил жженку, выпили за здоровье отъезжающих. Солнце садилось среди леса. Веял теплый майский ветерок. В косых лучах солнца белые стволы березок с набухавшими бледно-зелеными почками на ветках казались еще белее.
Толстый, кругленький Щепкин прослезился. Молчаливый, неповоротливый Погодин помрачнел и как-то сердито отвернулся в сторону. Сергей Тимофеевич грустно глядел на Гоголя добрыми, близорукими глазами. Митя Щепкин и Константин Аксаков стояли молча в стороне. Все на минуту присели по русскому обычаю и затем вышли на крыльцо. Гоголь взгромоздился на кучу кульков, подушек и коробок.