Голгофа
Шрифт:
Алексей хотел посмеяться над капитаном, но очень уж серьезно тот говорил. Буркнул:
– Это ты хватил – против сытости. Выйди-ка сейчас на карусель нашу, объяви: «Я против сытости». Изобьют.
– Изобьют! – согласился Анатолий. – Потому что это сейчас. А в будущем не изобьют. Задумаются.
– Слушай, братишка! – закричал Пряхин. – Это который же тут в церкви служит?
Он схватил Анатолия за плечи, прижал его к груди, тот вывернулся, Алексея на лопатки повалил. Мужики катались по подсохшей земле, валяли дурака, и хорошо им было, как,
Первым Пряхин опомнился:
– Слушай, неудобно, а? Люди на фронте, а мы тут с тобой как два щенка!
– Я уже свое отпогибал, – захохотал Анатолий, – да и ты тоже! Хочу как щенок! – Он толкнул Пряхина снова, они легли, подставляя лица солнышку.
– «Так ты думаешь, я слепой, сволочь, – вспомнил Пряхин. – А я просто хитрый!»
Они захохотали.
– И палочку в сторону. Ну, думаю, сейчас очки снимет!
Анатолий ржал, как молодой жеребец.
– И трах-трах-трах! Взял ты их в оборот! Не ожидали!
– Эффект неожиданности – есть такой прием в армейской тактике.
– Слышь! – спросил Алексей. – А ты чего ордена никогда не надеваешь? Да если б у меня столько – ночью бы не снимал.
– Неудобно, братишка, – посерьезнел Анатолий, – с гармошкой, у карусели, с орденами. Подумают – слезу выжимает. А так – слепой мужичонка, поди разбери.
Он замолчал. И это молчание Пряхин навсегда запомнил. Бывает же такое – мгновение ли, слово ли, жест запоминаешь на всю жизнь неизвестно почему. Много и слов сказано, и событий всяческих немало, вот даже стрельба, но эту тишину в весеннем солнечном блаженстве Алексей запомнил отчетливо.
И слова запомнил, которые Анатолий потом сказал:
– Вот уж в День Победы все награды надену. И весь день играть стану эту – помнишь? – Он запел тихонько: – Встава-ай, страна огромная, встава-ай на смертный бой…
Опять помолчали.
– Ты же про шар любишь, – заметил Алексей.
– Люблю! – улыбнулся Анатолий. – Страсть как люблю! Слушай, давай в кино сходим, да я этот фильм, «Юность Максима», наизусть помню. Вот увидишь, тебе же еще рассказывать стану – где он с крыши спрыгнул, где вдоль путей бежит. – Гармонист улыбался и, так вот улыбаясь, добавил: – Ну а «Вставай, страна» в День Победы играть надо. Понимаешь: плакать и играть. Чтоб вспомнить всех, кто встал тогда и кто никогда уже не встанет…
Нет, не любил Анатолий высокими словами разговаривать, схватил Пряхина за руку, спросил:
– А какого ты черта? Чего не научишься на гармошке? Легко же! И пригодится.
С того дня учился Пряхин на гармошке.
Когда народу нет – сядет на стул Анатолия, тот рядом стоит, указывает, какую кнопочку когда нажать. Или в барабане притулятся на полатях, которые Алексей построил. Или вот тут – на лужайке, которая все больше становится, все зеленей.
Слух, конечно, у Алексея нулевой – на глаз учится кнопки нажимать. Анатолий успокаивает – можно и на глаз, ничего страшного, потом привыкнет и глядеть не надо – на ощупь жми. Получается как будто уже первая строчка: «Крутится-вертится шар голубой!»
Вроде бы по словам вторая строка такая же, а вот по музыке – нет, другая. Елозит Пряхин пальцами по кнопкам, не может выучиться. Вот поди ж ты, музыка – веселое вроде бы дело, а пот выжимает, будто вагон с углем разгружаешь.
Вот такого – потного, с гармошкой в руках – застала Пряхина Маша.
Возникла, точно тонкий цветочек из-под земли вырос.
– Машенька пришла! – засмеялся счастливый Алексей и сразу: – Кушать хочешь?
– Нет, – ответила Машенька и заплакала.
– Что случилось? – всполошился Пряхин.
– Катя тифом заболела. В больницу увезли.
Алексей вскочил, отдал гармошку Анатолию, ругнул себя последним словом.
Успокоился, видите ли! Обменял костюм на муку, полмешка картошки принес – и утешился. Надолго хватит.
Алексей мчался к знакомому дому, едва шаг сдерживая, чтоб Машу не оставить. Тиф! Страшней пули сыпной тиф, еще в мальчишестве, когда шла гражданская, усвоил это. Пуля, если зацепит, то ничего, не убьет, а уж тиф, коли прицепился, не отвяжется просто так, и мало кто выбирался живой из страшных тифозных больниц.
В комнате бабушки Ивановны тошнотворно пахло хлоркой, матрасы на кроватях свернуты кулем, да и сами кровати отчего-то на боку лежали.
Бабушка сидела на стуле, руки между коленок зажала, голова тряслась пуще прежнего – будто хочется ей заплакать, а не может – вот и заставляет себя. Сзади, обняв Ивановну за шею, положив ей голову на плечо, стояла Лиза, и Алексей устыдил себя, что давал себе слово Лизу спасти, всех их вывести из этой войны целыми и невредимыми, а вот поди ж ты – успокоился, не пришел всего несколько дней – и Катя уже в больнице. Да в какой больнице! Сыпняк – дело заразное, не ровен час и девочки с бабушкой заболеют. Горе тебе, Пряхин!
Бабушка поглядела на Алексея, погладила Лизины руки, спросила:
– Неужто конец нам? Где справедливость-то?
Тиф косил семьями, об этом знали все, и у Пряхина от бессилия выступили слезы. Вот увидел он бандитов, не раздумывая в драку ввязался – без всякой надежды для себя, потому что там тоже речь шла о бабушке и девчонках. А здесь? С кем здесь драться будешь? Где-то ползает эта вошь, которая укусила Катю. Может, убили ее санитары хлоркой. А может, и нет. Где увидишь ее, как узнаешь?..
– Вся надежда теперь на него! – проговорила бабушка, поднимая глаза кверху, и медленно перекрестилась.
Алексея будто кто-то толкнул.
– А ну-ка, – приказал он. – Собирайтесь!
Из памяти выплыл госпиталь, последние, перед выпиской, дни, когда слонялся он по коридору, выглядывая, тоскуя, в окошки, читал плакаты, развешанные по стенам. Забытое, ненужное вроде бы выплыло с яркостью и силой. При сыпняке обязательно проходят санпропускник, сдают в обработку, прожаривают в специальных шкафах всю одежду, все белье. И сжигают матрас, где лежал больной. Обязательно сжигают.