Голгофа
Шрифт:
Нет, не сбила Алексея с ног война, ранение, беда, которой настиг он бабушку Ивановну и девочек, – справился, выдюжил, хоть и с болью, с трудом, а тут не выстоял. Сбила его с ног смерть Анатолия.
Продал шинель и запил.
Умолкла карусель, не поет гармошка отчаянным, веселым голосом. Грех веселиться! Ходит по рынку Алексей Пряхин с мутными глазами. Выйдет, пошатываясь, с рынка – к дому бабушки Ивановны приблизится. В дом, однако, не войдет, двинется к госпиталю. Постоит бессмысленно возле лестницы, на которую, в эту жизнь возвращаясь,
Умолк Алексей. Ни с кем не говорит, ни на чьи вопросы не отвечает. Словно застыл, замер. Бродит по городу, точно обходит места счастья своего и своих испытаний.
Проверял – правда ли вешки эти имеются? Или выдумал кто их?
Когда хмель выветрит, снова на рынок идет. Заправится самогоном и дальше – бродяга, и только.
Бродяга? У бродяги путь бессмысленный и пустой, а дорога Пряхина к точке ведет. Каждый вечер обрывает он лабиринт своих следов возле порога Нюриного дома. Дома Анатолия.
Входит молча, берет гармошку капитана, перебирает кнопки, потом поет:
– Крутится-вертится шар голубой…
Дальше первой строчки его не хватает, долго сидит он, повесив голову, потом, уже ночью, приходит домой. Замертво падает на кровать. Эх, житуха, и на что ты нужна! Все минуло, все позади, кажется Алексею.
Только так уж устроен мир: жаждет человек жизни, а ему – смерть, просит смерти, а ему – жизнь. Да еще и радость.
Растолкала тетя Груня под утро Алексея, кричит и плачет, плачет и кричит:
– Кончилась война, Алешенька!.. Войне конец!..
Он вскочил, обнял тетю Груню, и всего его затрясло: подумал про Анатолия. Это ж надо! Неделю и не дожил-то! Неделю всего!
Смеялся и плакал Пряхин, будто наперегонки с тетей Груней гнал – кто кого пересмеет и переплачет. И радость и беда его так смешались вместе, что не знал Алексей, чего в нем больше, может, поровну того и другого, а все смешалось, и оттого нет в нем ни чистого счастья и ни чистого горя.
За окном раздались редкие выстрелы – кто-то палил на радостях в небо, – смех и оживленные голоса.
Алексей надел гимнастерку, надраил давно не чищенные ботинки. Смешно он выглядел, начисто списанный солдат: гимнастерка без погон и без единой медальки, галифе, носки, прикрывавшие низ брюк, и ботинки. Пугало огородное, а не солдат.
Но сегодня это не мешало. Он торопился, а его на каждом шагу останавливали женщины, обнимали, плакали, говорили какие-то добрые слова, ласково называли «солдатиком».
Солдатик! Только с кем воевал ты, солдатик? С врагом или с собственным горем?
Пряхин обнимал в ответ незнакомых женщин, опять, как тогда, в начале зимы, все ему казались на одно лицо – продвигался на несколько шагов, вновь останавливался, снова кого-то обнимал.
В одно мгновение взгляд его остановился в небе. Снова сияло оно небывалой голубизной и свежестью, солнце вставало из-за крыш – медное в надземной дымке, нарочно, кажется, притушившее свой жар, чтобы в это утро люди могли разглядеть его. Анатолий! Ведь он говорил, что солнышку все виднее сверху, значит, оно видит Победу лучше, чем люди. Но гармонист не видит Победы, не дождался. Убит.
Да, капитан был убит застрявшим у сердца осколком, и Пряхин вспомнил один разговор – про ордена, про то, как Анатолий собирался надеть их в День Победы.
Алексей прибавил шагу. Нюра как будто ждала его.
Поднялась навстречу Пряхину, одетая, готовая идти. Алексей взял гармошку, они вздохнули враз, точно о чем-то сговаривались, оглядели комнату, где жил Анатолий, перешагнули порог.
На карусели Пряхин прочно уселся на стул Анатолия. Развернул мехи. Он пел единственную песню, которой научил его друг:
Крутится-вертится шар голубой,Крутится-вертится над головой,Крутится-вертится, хочет упасть.Кавалер барышню хочет украсть.Нюра стояла перед каруселью, глядя невидящими глазами на гармошку, на Пряхина, глядя мимо карусели, мимо городка, куда-то в невидимые отсюда места, на фронт, может, на войну, где ранило Анатолия, изрешетив его осколками, отобрав у него глаза и в конце концов жизнь.
Алексей видел, как рядом с Нюрой возникла бабушка Ивановна, затрясла седой головой, девочки, молчаливые и угрюмые, совсем не праздничные, как подошли еще какие-то женщины, послышался смех, точно неделю назад – на Первомай.
Площадь у карусели оживала, гул повис над ней, чей-то озорной голос крикнул:
– Эй, гармонист, сыграй плясовую!
Алексей вспомнил, как Анатолий хотел играть в этот день «Вставай, страна огромная!». Вот бы и ему сейчас грянуть эту песню – торжественно и скорбно. Но он не умел играть ее. Знал одно и это завел снова:
Крутится-вертится шар голубой…И тут он увидел, как сквозь толпу к нему пробирается тетя Груня. В одной руке у нее белеет бумажка, другой она машет Алексею – отчаянно, точно тонет и надо ее спасти.
Пряхин поднялся, поставил гармошку на стул, закрепил ремешком мехи. Подошел к Нюре, тронул ее за плечо.
Нюра очнулась, кивнула ему, а тетя Груня его уже обнимала.
– Гляди! От сына письмо!
От сына! Сколько ждала его тетя Груня, вот и Алексея гладила по руке, утешала, от боли освобождала, а думала про сына своего, который вот так же, может, валяется, зубами от боли скрипит, – ждала и дождалась.
Прижал Алексей к себе спасительницу и утешительницу – вот наконец-то долгожданная справедливость! За добро добром должна отвечать судьба, и тетя Груня давно свое заслужила.