Голгофа
Шрифт:
Подошел к полкам, где хранились художники эпохи Возрождения. Как–то редко и криво были расставлены здесь альбомы. Фламандских художников совсем не было. Перерыл, пересмотрел все — нет ни одного!..
От неожиданности сел на табурет. Крадут, таскают альбомы! Серафим и его матушка!.. Больше некому.
Вернулся в гостиную, открыл самый нижний ящик серванта. Стал считать комплекты серебряных ложек, вилок, ножей. Не знает он, сколько их было, но заметил: многих недоставало. Не видно и самого дорогого набора на двенадцать персон — серебро с червленой вязью и позолотой…
Долго сидел удрученный. Серебро берег про запас. Золота у него не было, а все украшения жены отдал Матрене. Она была
Невеселые это были мысли. И всегда такие разговоры заводил с ним Серафим. Сам он со своей загребущей мамашей точил зуб на его квартиру, — вот только не знал, как к ней подобраться.
Жалко ему было и альбомов, и серебряных приборов… Достал он из серванта бутылку и не спеша наполнял один наперсток за другим. Удивительное свойство имеет водка, это древнейшее изобретение! Пить противно — горькая, дерет глотку, что тебе железная щетка, а проглотишь и слышишь, как по телу разливается горячий ток. И размягчается душа, острее становятся глаз и слух, и неприятность, только что давившая сердце, кажется сущим пустяком… Мир окрашивается в розовый цвет, и ближе к тебе все радости жизни. И даже Нина, такая недоступная, будто к тебе приблизилась… Протяни руку, и вот она, мягкая, теплая, и вся благоухает ароматом полевых цветов.
Замуж?.. А почему бы ей и не выйти за меня?.. Вот скоро получу пенсию, да и продавать кое–чего будем. Наконец, квартиру одну продадим. Зачем нам две. Хватит одной моей. Вон она какая!..
Наполнил наперсток, выпил… Мысли полетели еще резвее, словно поезд, несущий его в Ленинград.
Ленинград он любил и ездил туда часто. Останавливался в гостинице «Европейская», а иногда в «Прибалтийской». Сидит, бывало, в кресле, а за окнами море шумит, и корабли взад–вперед идут. В номер он всегда приходит на подпитии. Настроение хорошее, море зовет и манит… Так бы и поплыл в сторону Англии, а там и дальше в Испанию…
Уж и не было жалко альбомов и серебряных приборов, не таил обид на Серафима и Матрену. Пригрелся Свирелин в кресле и уснул.
Утром следующего дня проснулся рано, было еще темно; аэростат, точно вздувшаяся с одного края колбаса, мотался на ветру, и слово «выберем» то превращалось в «выбреем», а то сжималось, и тогда буквы удлинялись и Свирелин читал: «выдерем». Лучи света метались вокруг шара, словно какой–то гиперболоид обстреливал претендента на высшую должность в России.
Николай Васильевич ворочался, кряхтел, как старик, — он после пяти–шести наперстков просыпался рано, а порой и посреди ночи и, как ни старался, заснуть не мог. Лучше бы ему встать, попить чаю, послушать радио, включить телевизор, да там ночью показывают фильмы, где раздевают женщин, понуждают их принимать разные позы, и то в ванную загонят, то в туалет, и с каким–то медленным, иезуитским садизмом выжимают из нее все самое сокровенное, неспешно примеривают для своих утех, а то и зачнут смаковать сами утехи, да не вдвоем, а втроем, вчетвером — целый взвод мужиков нагонят…
Смотрит иной раз такой фильм Николай Васильевич, а сам думает: «Бедняжка! У нее ведь муж есть, дети — вдруг как увидят?..»
Вконец разбитый и морально, и физически, он медленно тащился в спальню и ложился в кровать. В такие минуты решительно себе говорил: «Надо жениться! Я ведь еще не старый, совсем не старый!..»
Сон еще дальше летел от него. И в голове все мешалось, мысли путались. Он такого состояния особенно боялся — этак–то и с ума можно спрыгнуть.
Было уже светло, а сон не приходил, и тогда он снова достал бутылку. Пил лежа. Наперсток опрокидывал за наперстком. На дно бутылки не смотрел: денег у него теперь много, хватит надолго.
И так проходили часы, голова мутилась, он плохо соображал. Иногда являлась страшная мысль: водка ядовитая! Полбутылки выпьет, уснет и не проснется!..
Хватал бутылку… Но нет, вроде бы нет ни синевы, ни хлопь- ев — чистая. И наполнял еще наперсток.
Время близилось к обеду, когда в коридоре раздался звонок. На ходу надел халат, пригладил волосы, хриплым старческим голосом спросил:
— Кто?
— Это я, Нина.
Подобрался весь, крутнул головой, открыл дверь.
— Извините, Николай Васильевич. Я на минуту.
И прошла в гостиную. Села в кресло, смотрит на него, точно давно не видела.
В предчувствии чего–то нехорошего Свирелин опустился на диван.
— Хорошо ли я поступила, что бросила вас? Я ведь одна из близко знакомых. А?..
Не сразу нашелся Николай Васильевич. Рот приоткрыл от изумления. Нина, как всегда, была хорошо, утонченно–кокетливо одета. От нее шел дух свежести и молодой силы.
— Вы решили: я — ветошь старая, что меня можно бросить, — пробурчал недовольно, как это бывало в пору его силы и величия. Тогда подчиненные при таком тоне дрожать начинали. Впрочем, Нина и тогда его не боялась.
— Не в этом дело, — я, может, не так выразилась. Проще всего не замечать человека. Я ведь вижу, что вам плохо.
— Обыкновенно. Как жил, так и живу.
— Да, конечно, — живете. Да только посмотрели бы на себя со стороны. Губите свой организм, заживо…
— Нина Ивановна! Я ведь и обидеться могу.
— Можете, но не торопитесь. Я вот в газете прочитала: в Питере есть кудесник такой… трезвость людям дарит. Абсолютную трезвость! Я и другу вашему Грачеву звонила. Он к себе приглашает. Поживем у него десять дней. А?..
Новое это было для Николая Васильевича. Нина его в Питер зовет. С чего бы такое?..
Насупился, долго не отвечал.
— Не верю я… шаманам разным. Им бы деньги выманить.
— Этот и денег не берет. Так работает, бесплатно.
— Бесплатно только сыр в мышеловке. Ну да я и заплатить могу.
Нина обрадовалась, сказала:
— Я поеду за билетами, а вы собирайтесь.
— Не надо ехать за билетами.
Он позвонил в кассу, где обслуживали больших начальников, — там его еще помнили, — заказал два билета. Потом при Нине же позвонил в Питер Петру Грачеву. Тот весело кричал: