Голгофа
Шрифт:
Насупился Николай Васильевич, стал укладываться спать, а Нина взяла халат, домашние туфельки и вышла из купе. Когда она, переодетая, вернулась, ее сосед делал вид, что уже спит, но он не спал, а думал о своих делах, которые оборвались так неожиданно и стали прошлым. Нина была его главным помощником, «проворачивала» у себя в бухгалтерии миллиарды рублей, — знает, сколько новых типографий, полиграфических комбинатов построил он за двадцать лет. В сущности, полиграфическую базу они создали заново, оснастили ее самым современным оборудованием, в том числе и иностранным. Впервые за всю историю России школы, техникумы, институты стали получать вдоволь учебников — это его заслуга, его служебный и гражданский подвиг…
Стороной
Вроде бы и не его это дело — составлять учебники, на то есть Министерство образования, но уступил же он требованию инструктора ЦК партии и назначил директором издательства «Просвещение» полуеврея из Горького. Они, лукавцы со Старой площади, на большие идеологические посты всегда серую мышь искали и, как правило, в других городах находили. Выдернут из какой–нибудь Самары жалкого чиновника и громадный пост ему в Москве на блюдечке поднесут. Ну, тот и одуреет от радости, и смотрит преданно в рот высокому чиновнику, на лапках перед ним стоит.
И уж мало кто догадывался об одном условии: корешки у такого человека непременно должны быть еврейскими. Свирелин еще в молодости знал этот великий цековский секрет, но всю жизнь молчал и даже себя старался уверить, что нет этого явления в нашей жизни, а если и есть, то не так уж это и важно.
Так наверху во всех руководящих сферах сплотился конгломерат ничтожных людишек, которых вскоре после развала Советской империи начальник органов безопасности Крючков назовет агентами влияния. Все они втайне и глухо ненавидели все русское и с вожделением смотрели на Запад, где жизнь была построена на принципах «купи–продай, объегорь ближнего и скопи побольше денег». Из них–то потом и составился класс «новых русских».
Вагон мягко, чуть заметно покачивался на стыках рельсов, над дверью мерцал ночной синий огонек… Свирелин не спал. Будь он сейчас дома, достал бы бутылочку и сосал бы как соску свои наперстки. Вот уж чего не знают люди, подобные Нине, — непьющие, некурящие: благотворного действия табака и водочки. Выкуришь сигарету, опрокинешь два–три наперстка, и мысли эти, пожирающие все нутро, растворяются как в тумане. Они еще шевелятся некоторое время где–то в темных уголках сознания, но уж не грызут ум и сердце и все дальше уползают куда–то в тень, — и место их замещает состояние невесомости, и сладкий шум разливается по телу, будто малиновый звон колоколов возвещает о празднике жизни, о чем–то хорошем и беззаботном. Смолкает совесть, и время превращается в сплошной поток чего–то легкого и веселого, окрашенного в розовый цвет.
Плохо лишь, что в голове шумит и болезненно отдается в висках, слышит он упругую пульсацию крови, но к этому можно привыкнуть, — не надо только бояться.
«Стоит ли мне расставаться с этим спасительным, услаждающим жизнь средством? Нужно ли было соглашаться на поездку в Питер?.. У нее, видишь ли, там дело, а я ее сопровождай…»
Огонек подрагивал и слабо мерцал над дверью, вагон покачивался, на стенах метались блики от станционных огней или от луны, то вылетавшей из–за леса, то скрывавшейся за облаками; и все двигалось, дрожало, и будто бы даже жаловалось на что–то — глухо, надсадно стонало.
Нина спала безмятежно, а Николай Васильевич хотя и дремал, и погружался в забытье, но сон его был некрепок, все время прерывался кипящими в голове думами. Он вспоминал, когда вот так же с Ниной и в таком же специальном купе на два лица со столиком, чаем, конфетами он не однажды ездил в Ленинград и за границу — в Германию, Чехословакию, Италию… Нина нужна была для заключения контрактов, взаиморасчетов. Она на память знала все финансовые возможности комитета, могла сравнивать цены на оборудование, могла судить о классе машин, потребностях наших типографий. Свирелин вначале оставлял с собой в купе помощника, который так же бывал с ним во всех поездках, но однажды Нина сказала: «Я хочу ехать с вами, а Морозов пусть идет в другое купе». И это ее заявление было так просто и так естественно; она не стеснялась начальника, и ей доставляло удовольствие за ним ухаживать. А еще Свирелин подозревал, что Нина не хочет, чтобы они с помощником выпивали в дороге, и за это министр на нее не обижался.
Петр Трофимович Грачев — душевная рана, вечная боль Свирелина. Их знакомство, а затем и дружба возникли в самом начале председательской карьеры Николая. Как–то один московский писатель принес ему только что изданный роман:
— Вы посмотрите, какие книги печатают на Украине.
Свирелин книг не читал — некогда было, но эту, с интригующим названием «Егоров пласт», решил прочесть. Пораньше лег в постель, раскрыл книгу. И читал всю ночь, не мог оторваться. Поразили его в этой книге все: и язык, целомудренно чистый, светлый, и сюжет, и хитро сплетенная композиция. В нашем веке литераторы стали утрачивать искусство плести увлекательный сюжет, пишут неинтересно. Даже Леонид Леонов в беседе с ним как–то признался: у моих книг будет десять тысяч читателей, не больше. У меня есть недостаток, с которым я ничего не могу поделать: вялость сюжета и композиции. А вот этот писатель с неизвестной ему фамилией Грачев написал роман интересный. Поразила Свирелина и другая сторона, может быть, самая важная: автор ворошил «еврейскую кучу». Это в литературе последних десятилетий было абсолютно запретной темой. Еврея трогать нельзя — тотчас же тебе пришьют ярлык антисемита. А это уж клеймо на всю жизнь, с такой метой не пустят никуда, и даже друзья будут бояться тебя, как прокаженного.
Позвонил писателю, давшему ему книгу:
— Как живет он там на Украине, этот автор?
— Да он живет у нас, в Москве. В Донбассе работал несколько лет собственным корреспондентом столичной газеты, там и собрал материал для книги. За этот роман его выставили из редакции. Вы бы ему подыскали что–нибудь.
Свирелин долго молчал. «Надо же! — думал он. — Устраивать такого человека. Да его, небось, и все критики московские знают». Спросил писателя:
— О нем в газетах кто–нибудь писал?
— Там, на Украине, его роман рвут в клочья, печатают разгромные рецензии, а у нас… пока тихо.
— Ну, ладно. Пусть он ко мне зайдет.
На следующий день в конце рабочего дня к нему пришел Петр Грачев; совсем еще молодой, крутоплечий парень. Сутуловатый, с длинными тяжелыми руками, он неспешно шагал по ковру и чем–то напоминал медведя. На вид ему было лет двадцать пять.
Свирелин его спросил:
— Сколько вам лет?
— Тридцать.
— Вон как! А на вид не скажешь. Вы журналист?
— Да, но в газете работать не буду. Хватит! Набегался, как заяц.
— Чем же будете кормиться?
— За деньги, полученные за роман, купил дачу, завел пасеку, разбил хороший сад, огород, построю большие теплицы — проживу.
— Есть ли у вас дети?
— Да, у меня жена, четверо детей.
— Ну вот, их одевать и кормить надо. Много денег понадобится.
— Мед буду продавать.
— А у вас сколько ульев?
— Пока десять. С ульев налог не берут, дело доходное.
Отвечал весело, уверено. Большого начальника не стеснялся. Может, впервые с министром говорит, а не робеет. Свирелину он понравился. Грачев как бы отвечал на вопросы, которые не раз возникали и перед ним: что будет делать в случае крушения карьеры? Чем кормиться, как жить?.. Ответа не находил и было ему жутковато представить себя на улице без должности, без рекомендаций, а, может, еще и без партийного билета. С ними–то, большими начальниками, такое случается.