Голодные призраки
Шрифт:
Несколько минут мы ехали молча. Все это время Рома с любопытством разглядывал Нику. Потом Рома сказал: «Вам очень идет мужской туалет. Правда. Он подчеркивает ваше изящество. Я чувствую чистоту кожи, санированность рта, податливость волос, глубину слуха, хруст мелких хрящей в коленной чашечке, бритость лобка и подмышек, нежность мизинцев на руках и ногах. Я ощущаю вашу ответственность за каждое движение, за каждую складку одежды, за толщину ткани, обработанность швов, крепость пуговиц. Я вижу ваше стремление к утонченности, утонченности во всем: в манере держаться, улыбаться, говорить, произносить отдельные слова, отдельные буквы, издавать отдельные звуки, будь то возгласы удивления или хрипы страсти, или стоны удовольствия, или восклицания одобрения, или обычный вздох, или обычный выдох. Даже когда вы говорите громче обыкновенного, в вашем возмущении я вижу не реакцию на дискомфортную ситуацию, а всего лишь присущее только сильному человеку желание еще раз проверить свою силу – например, а смогу ли я мгновенно возмутиться, искренне, до алого сияния перед глазами и затем мгновенно уравновесить себя, стать спокойным, как перед смертью…» – «Стать спокойным, как перед смертью». – Я уцепился за эту фразу. Я вспомнил, как тогда, еще на войне, Рома повторял слова: «Я спокоен, как перед смертью». Я спросил у Ромы – я помню, будто все происходило вчера (а все на самом деле происходило вчера – я родился вчера, я был зачат вчера, первые мысли обо мне, еще несуществующем, тоже возникли вчера, я знаю, что первый человек тоже появился вчера… нет, нет, все это происходило не вчера, сегодня утром, час назад, нет, мгновение назад, или нет, вот сейчас это происходит, вот сейчас, или только произойдет еще через вздох, а, скорее всего, через не одно еще тысячелетие, а нас никого еще попросту нет) – откуда эта фраза, он придумал ее сам или где-то услышал, прочитал, поймал рукой вместе с пролетающей
В словах Ромы, обращенных, к Нике Визиновой, можно было уловить оттенок иронии, уж слишком четко, слишком медленно, слишком веско произносил слова Рома, вроде как издеваясь над тем, кому речь его была предназначена. И при первых словах его я даже было испугался, что Ника сейчас возмутится, вынет из рукава или из штанины турецкую секиру, или богатырский меч, или крупнокалиберный пулемет, или что там у нее еще припрятано, кроме ножа-штыка, и раскрошит нас с Ромой до полного нашего исчезновения. Но все получилось иначе – Ника слушала Рому, и слушала без возмущения, без раздражения, внимательно и, кажется, даже не без удовольствия. И я подумал в который раз о том, что, как бы я хотел научиться тому, что умеет Рома. С помощью чего, думал я, он достиг сейчас такого эффекта – с помощью тембра голоса, верно, там где надо поставленных слов, взгляда или всего вместе?
«В мужском платье, – продолжал Рома, – вы кажетесь очень эротичной, вдохновенной, мощной, неспешной, уверенной, все понимающей, усмешливой, решительной, одним словом, очень похожей, простите, на мужчину…»
Мы пересекли кольцевую дорогу. Два краснолицых гаишника с автоматами Калашникова на плечах проводили нас долгими взглядами, но не остановили…
В воздухе висели капельки влаги, покачивались, как елочные игрушки на ниточках, сверкали на солнце и переливались разными цветами. Скоро, наверное, начнется дождь. Или он уже начался, только мы его пока не заметили.
«И я сейчас, – говорил Рома, – я представил себя женщиной, ухоженной, капризной, знающей и любящей секс, стройной, ароматной и призывной, и глазами такой женщины я посмотрел на вас как на мужчину и, признаюсь, я безудержно захотел вас. Безудержно» – «Мне приятно слушать твои слова, – незнакомо низким голосом сказала Ника. – Мать твою, – вскользь беззлобно добавила она. – И твою тоже. – Она повернулась ко мне, тяжело колыхнув полями своей фетровой шляпы. – А кому их было бы неприятно слушать? Какому-нибудь идиоту. Или мертвяку. Или тому, у кого грязная вокзальная девка позавчера отгрызла все, чем он мог гордиться по этой жизни», – и Ника неожиданно захохотала громко и грубо, запрокинув назад голову в широкополой фетровой шляпе. И смеялась она долго. И чем дольше я слышал ее шершавый смех, тем сильнее во мне росло желание прихватить сейчас двумя руками ее голову, сжать крепко и свернуть ей шею, одним резким и точным движением, и выкинуть женщину затем, неживую, на обочину, и покатить дальше, быстро пересев за руль, и посвистывая легкомысленно что-нибудь из Баха, Иоганна-Себастьяна. Никогда до сих пор, до самой той минуты, секунды, в которой я сейчас нахожусь, я не мог представить себе, что можно так хотеть женщину. Я был готов даже на убийство… Мать мою, какие страсти! Я посмеялся вместе с Никой. После чего закурил вкусную сигаретку «Кэмел». А Ника между тем к моему удовольствию, перестала хохотать и смеяться и даже улыбаться, и вздохнула и приготовилась опять что-то говорить. И говорила: «Ты не знаешь, придурок, что только женщина, может знать, каким должен быть настоящий мужчина, И причем каждая женщина. Каждая, поверь мне, придурок. И я настаиваю на том, что каждая знает, каким должен быть настоящий мужчина. И если когда-нибудь женщина, страшненькая или красавица, неважно, глупая или гениальная, неважно, безногая или трехногая, зубастая или слепая, агрессивная или безропотная, неважно, дочь.дворника или дочь военного, или дочь музыканта или дочь жулика, неважно, скажет тебе, что ей по нраву мужчина скромный, тихий, незлой, внимательный, потакающий любым ее желаниям и капризам, доброжелательный, в меру умный, в меру образованный, не обязательно красивый и даже не обязательно симпатичный, но обязательно надежный, ты не верь ей, мать ее, сукину дочь! Она врет. Безбожно. Гадко. И отвратительно. Она врет. И тебе. И себе самой, мать ее, суку! Потому что боится признаться себе, что мечтает она совсем о другом мужчине. Она боится, что с тем, о котором, вернее, с тем, о каком она мечтает, жизнь ее будет стремительной, насыщенной, неожиданной, беспокойной, конечно же, до слепоты яркой и болезненной непременно, полной взлетов и падений, полной обжигающей страсти и не менее обжигающего холода, полной порушенных судеб и полной, возможно, смертей и полной, конечно же, счастья… Одним словом, – Ника усмехнулась, – именно последнего боятся женщины больше всего, они боятся счастья. Они боятся счастья, поверь мне, придурок… – Ника прикурила сигарету «Голуаз», сплюнула обильно в окно и решительно заговорила дальше: – А мечтает любая женщина о мужчине, который в представлениях ее примерно такой, примерно, всего лишь, примерно. Он строен и крепок и обязательно высок. И обязательно красив. Лицо такого мужчины может быть разным: длинным, овальным, круглым, полным, худым, носатым, щекастым, тонкогубым, или, наоборот, толстогубым, не имеет значения. Красивыми должны быть глаза, и только глаза. Ведь именно глаза «делают» лицо мужчины. А красота глаз, в свою очередь, заключается ведь не только и не столько в их цвете, в размере ресниц, а в наличии в них ума, внимательности, решительности, спокойствия, иронии, бесстрашия. Мужчина должен уверенно и естественно двигаться, так, как двигается знающий себе цену спорт смен. Он должен быть грубым и нежным одновременно; Страстным и равнодушным. Бесконечно агрессивным и неожиданно добрым. Плачущим навзрыд над могилой друга и плюющим на собственную смерть. Сомневающимся во всем и с победным рычаньем преодолевающим возникающие сомнения. Пугающийся собственной тени, но тем не менее неотступно следующим в сторону страха, ибо это единственное его направление, его путь – в сторону страха… Он обязательно должен иметь дело, которое может не любить, но которое тем не менее делает мастерски. Охотник не должен любить охоту, он должен уметь хорошо охотиться. И последнее – он должен быть всегда чисто вымыт, должен хорошо пахнуть, должен со вкусом одеваться и как можно чаще смотреться в зеркало, контролируя отточенность своих манер, жестов, мимики…» – «Вы забыли о любви, дорогая Ника», – заметил Рома. Он, не отрываясь, смотрел на Нику. Мне так казалось. Только казалось. Потому что я же ведь не видел его глаз. Но я видел зато, что плоскость его темных очков была направлена точно на лицо Ники. «Для женщины это не имеет значения. – Ника брезгливо скривила губы и выплюнула в окно окурок вонючего «Голуаза». Окурок до окна не долетел, сквозняком его развернуло в мою сторону. Я видел, как он мчится точно мне в левый глаз. Я едва успел увернуться. Окурок с грохотом врезался в заднее стекло автомашины. Сухо звеня, посыпались вниз табачные крошки. – Главное, чтобы этот мужчина был рядом. Женской любви хватит на двоих. Именно в этом-то вся суть. Должен ведь любить ты, а не тебя. Вот где истинное счастье для женщины. И только так и никак иначе».
Через километров пять после кольцевой мы съехали с Минского шоссе на узкую асфальтовую дорогу. Не успели углубиться в пожелтевший лес, как нас тут же обстреляли из рогаток сто пятьдесят шесть мальчишек (я успел сосчитать). Мальчишки пили французское шампанское и кричали нам– вслед революционные лозунги. В одном из мальчуганов я узнал маленького Дантона, в другом – не менее маленького Робеспьера. Пока они еще, видимо, дружили и пили из одной бутылки.
Разглядывая мокрый холодный лес, я вдруг ощутил незнакомую мне доселе потребность рассказать какую-нибудь сказку, окружающим или самому себе, не имело значения. И я начал: «Жили-были два убийцы…» Однако славная Ника, моя первая и единственная на сегодняшний день любовь, ясная и обворожительная, неумеренная и утопительная (в смысле притопить может, не глядя, а утопить, не слыша… красота – это страшная сила), аппетитная и голодная, эрректирующая (заводящая) всякого мужчину (меня-то так уж точно) в любом наряде – малышковом, детсадовском, школьном, студенческом, офисном, театральном, ресторанном, в никакой тем более, старушечьем, нищенском, больничном, инвалидном, кладбищенском, лесбиянском, гомосексуальном и, конечно же, в мужском, конечно же, в мужском, потрясающая Ника перебила меня… А я так, ТАК хотел рассказать сказку. Ника говорила: «И поэтому, то есть исходя из того, что я сейчас рассказывала, да так умно, да так складно рассказывала, я знаю, каким должен быть настоящий мужчина, мужчина, который может понравиться.с первого взгляда, мужчина, в которого может влюбиться и женщина, и мужчина тоже. И поэтому… – Ника сделала паузу и взяла в рот новую сигарету «Голуаз». При звучном соприкосновении сигареты с Никиными губами, я вздрогнул. Вздрогнув, сделал несколько тренировочных движений, позволяющих мне надеяться, что, приобретя за несколько минут достаточно приличную спортивную форму, я смогу увернуться и от этой сигареты. Ника говорила: – И поэтому, одевшись в мужской туалет, я веду себя так, как должен вести себя настоящий мужик, в которого, мать вашу, я сама могла бы влюбиться, мать вашу, так-растак, твою туда-суда, ядрена корень, всех вас на хер!…» Не успела Ника закончить, а Рому уже трясло от истерического хохота. Очки на его носу дрожали, потрескивая пластмассово, а слуховой аппарат отвратительно фонил, короткие волосы на Роминой голове от безобразного Роминого смеха то и дело на моих глазах закручивались в аккуратные спиральки и тотчас раскручивались из спиралек обратно, беззаботные и задорные. Руки у Ромы плясали на коленях, как два пернатых из одноименного лебединого балета. А внутри у Ромы хлюпало, булькало, чавкало, перекатывалось и переливалось. Короче говоря, странно было смотреть на Рому. Еще немного, казалось мне, еще чуть-чуть, и с Ромой что-то случится, и Рома умрет,, например, или Рома запоет, например, что-нибудь из Вагнера, например, или Рома съест автомобиль, например, в котором мы едем, и мы останемся без автомобиля и пойдем пешком через лес, через поля, как партизаны, остерегаясь постов и просясь на ночлег к добросердечным, патриотически настроенным селянам.
Но вышло все не так, как мне казалось.
Ника, наотмашь, правой рукой ударила Рому по губам. Первый удар Рома пропустил. Шлепок был звучный и, наверное, приятный на вкус. Ника замахнулась для второго удара. И ударила. Но Рома легко отбил этот удар. Ника снова замахнулась, и Рома снова отбил удар. И снова замахнулась, и снова ударила, И снова замахнулась… И снова, и снова. Била, била, била.
И кричала.
Ника кричала: «Заткни пасть, пес вонючий! Я сейчас загоню тебя, твой смех обратно в твою вонючую глотку! Заткнись, мать твою, так растак, е… твой рот! Ты же ни хера не знаешь, придурок! Ты же не знаешь, – кричала, поистине кричала моя любимая Ника, – что лучшие фильмы о мужчинах сняты женщинами! Вспомни, придурок, «Франциска Ассизского» Лилиан Ковани, вспомни «Точку разрыва» Кетрин Бейджлоу. Лучшие книги о мужчинах написаны женщинами, так твою растак, мать твою за ногу! Вспомни «Немного солнца в холодной воде» и «Рыбью кровь» Франсуазы Саган. Вспомни Дафну Деморей, мудак ты трахнутый, Керол Оутс, Шелли Энн Грау, Джекки Коллинс и Мариэтту Шагинян наконец!… Я не говорю уже о Вере Пановой, а также о многих и многих других не менее героических женщинах-писательницах!.,» Однако нелегко было пронять тренированного Рому. Рома кричал в ответ: «Не знаю, не читал, не видел, не слышал и ничего никому не скажу», – и хохотал, шельмец, как до ногтей обдолбанный.
Ника нажала на тормоз. Меня качнуло вперед, и край полей фетровой шляпы Ники попал мне в левый глаз (в тот, который чуть не выжег окурок сигареты «Голуаз» несколько минут назад), глаз ойкнул и закрылся, едва терпя боль. И второй глаз мой тоже закрылся, видно, из солидарности. А Ника тем временем остервенело и злобно пыталась поколотить Рому. Я слышал звуки ее ударов. И я слышал также, как она материлась. О, Бог мой, как она материлась!
Уронив вниз наполненные теплой кровью веки, грея глаза таким образом и согреваясь сам таким образом, от макушечной точки до папиллярных узоров на пальцах ног, удивляясь и умиляясь тихой музыке внутри себя и одновременно странностям человеческого облика (например, своего) – две руки, две ноги, одна голова, две ягодицы и один член – странно, странно – и прислушиваясь вместе с тем к непрерывно внутри моего сознания ведущемуся диалогу, я ловил жадно, если удавалось (а удавалось!), жесткий перестук наносящихся Никой ударов: «Так, так, так…»…Вот так точно стук в стук, нота в ноту, барабанила со дачному забору моя ореховая палка, которую я, двенадцатилетний мальчик, держал в вытянутой руке, касаясь концом той палки давно некрашенных, высохших до невесомости досок. «Тах-тах-тах-тах», – тарахтела палка. «Тах-тах-тах-тах», – тарахтел я вместе с палкой, «Гав-гав, гав», – весело и визгливо вторил нам с палкой двухмесячный щенок овчарки, козлом прыгая возле меня.
… – молчал Артек, мой старый, одиннадцатилетний, печальный, многомудрый пес, тоже овчарка, как и щенок. Мы взяли щенка, чтобы не так остро ощутить горе, когда умрет старый Артек. (А он непременно умрет, и он об этом знает. Нет на свете такого живого существа, которое об этом не знает.) Как только появился щенок, Артек вместо того, чтобы взять над ним шефство, вместо того, чтобы обучить его собачьим премудростям, играть с ним, защищать его, Артек стал плакать ночами, да. И он не возился больше и ни со мной, и ни с отцом, и ни с мамой, ел, спал, какал, писал, бродил угрюмо по дачной территории, обнюхивая траву и деревья, будто в первый или в последний раз, часами сидел и смотрел на летнее небо.
Зачем я тогда пошел гулять с собачками в сторону «железки», не помню. Кажется, хотел купить конфет на станции или покривляться перед проносящимся поездом, или залезть на верхушку черного, Бог его знает скольколетнего дуба, на той стороне железной дороги. Кажется, все-таки я хотел купить конфет. Да, вспоминаю сейчас, что я хотел купить конфет. Я их купил. Щенок вился возле меня, ластился, терся об ноги, как кот, заваливался на спину и весело сучил лапами. Он очень хотел карамельку. Я развернул конфету и дал ее щенку. Прежде чем взять карамельку, щенок полизал мои руки и, подпрыгнув, попытался лизнуть меня в лицо. А я тем временем что-то говорил щенку ласковое, любящее… Артек лежал метрах в десяти от нас в траве. В нашу сторону не смотрел. Глаза у него были влажные и тоскливые. Я позвал Артека. Он не сдвинулся с места. Тогда, на ходу разворачивая конфету, я сам направился к Артеку. Я не дошел до собаки метров двух. Артек вдруг сорвался с места и, низко стелясь, понесся к железнодорожному полотну. И тут только я увидел, что к станции катит поезд. Уже на подходе он был. Еще сотня-другая метров… Артек выскочил на полотно и помчался по шпалам навстречу электровозу. Я закричал тогда истошно, я заколотил по коленям кулаками, я заплакал навзрыд, уже зная, что сейчас произойдет… Артек рванулся в последнем прыжке. Мощный удар отбросил его в сторону от полотна метров на тридцать. Я видел, как брызги крови кумачово сверкнули на солнце. Щенок затрясся, как в лихорадке, попытался залаять охрипшим голосом. Я выронил конфеты. Они рассыпались на траве. Щенок инстинктивно ткнулся мордой в конфеты, зацепил одну зубами. Я ударил щенка ногой, еще, еще. Щенок отлетел от меня, упал на землю, посмотрел на меня изумленно. Я нашел в траве палку покрупнее и решительно двинулся к щенку. Я твердо знал, что сейчас убью его… Меня остановили какие-то люди, которые шли на станцию.
Я пришел на дачу и все рассказал отцу. На следующий день отец увез щенка. Мне было совсем не жаль, что отец увез щенка. Не жаль.
…Стук, стук да стук, стук, стук, да стук… К нам стучались. Кто-то стучал по крыше автомобиля. Я отчетливо понял – какой-то урод стучит по крыше автомобиля. Я поднял веки и в открытом со стороны Ники окне увидел пытающуюся просунуться поглубже в салон голову в милицейской фуражке, и лицо на этой голове я увидел тоже, мелкоглазое, мелкоротое и мелконосое. «Граждане, – сказала голова, – прекратите драться. И предъявите документы. Или я вынужден буду применить табельное оружие». Милиционер протянул руку и положил ее на плечо Ники. Ника в тот момент как раз замахивалась для очередного удара по Роме, а Рома тем временем привычно ставил очередной блок, чтобы отбить этот удар. (Мне показалось, что Нике и Роме очень нравилось драться.) Как только милиционер коснулся Ники, рука женщины тотчас замерла на полузамахе. Ника обернулась, опустила руку, спросила досадливо, без тени испуга, к моему удивлению, к моей радости и к моему недовольству, спросила: «Ну, что там еще?» Мелкозубый милиционер сказал неуверенно: «Попрошу, значит, выйти и предъявить, значит, документы». Милиционер попросил, значит, что хотел, и выпрямился. На шее у него висел короткоствольный автомат Калашникова. Ника повернула голову опять к Роме, потом ко мне, потом вновь к Роме. «Иди, иди, – сказал Рома, – мы здесь» – «Он уже с Никой на „ты"», – вскользь отметил я. «Только постарайся документы не показывать», – тихо проговорил я. «Это как?» – усмехнувшись, спросила Ника и открыла дверцу машины. «Хотя он все равно уже видел наш номер», – так же тихо заметил я. «Но не знает моей фамилии, – поставив ногу на землю, повернулась ко мне Ника, – а машина записана на фамилию мужа. Я попробую». Ника вышла. «Сержант Картузов», – представился милиционер. «Вы русский?» – спросила Ника. «Русский», – машинально ответил милиционер. «А почему фамилия нерусская?» – спросила Ника. «Это как, нерусская?» – опешил милиционер. «Как, как, – передразнила милиционера Ника. – Картуз-то слово французское».