Голодные призраки
Шрифт:
За кухонным окном я увидел двух голых, совершенно безволосых мужиков. Они висели в воздухе и выкаченными фиолетовыми глазами заглядывали в кухню. Они смотрели на Рому и Нику и качали головами – то ли осуждающе, то ли одобряюще. Губами не шевелили и не переглядывались. Потом они заметили меня. В тот момент я очередной раз приблизился к кухонной двери, – слева… или справа, или сзади, не помню. Кажется, сзади. Я приветствовал их, махнув рукой. Мужики кивнули мне понимающе и исчезли.
Рома еще раз ударил Нику. Теперь кулак его попал женщине в лоб. Она упала, словно срубленная. Но, упорная, поднялась через какие-то секунды и снова пошла к Роме, сгибаясь, как под ветром, под его черным стеклянным взглядом, руками за воздух хватаясь и отталкиваясь от него, словно плывя сноровисто распространенным стилем под названием «брасс». Ноги Ники скользили по крашеным кухонным доскам, халат ее развевался розовым шелковым знаменем, ноздри волновались яростно, – как у голодной собачки в предвкушении телячьего шницеля, – пальцы как пластилиновые скручивались-перекручивались, друг с другом переплетались-склеивались, а тяжелая грудь ухающе поднималась и опускалась от движения, распространяя вокруг тугие воздушные волны.
Одна такая волна толкнула меня в кадык, и я поперхнулся, и закашлялся, и зашатался, и несколько раз туда-сюда опять прошелся, не способный пока на месте стоять – не шевелиться. И опять затем, как и несколько секунд назад, к кухонной
А Ника все шла к Роме, все так же чуть согнувшись и выставив вперед свою прекрасную голову, сопротивляясь взгляду, который был, как ветер, тихая сейчас, но настойчивая, воздушная, но могучая…
Голые мужики подлетели ко мне с разных сторон, посмотрели мне в уши (по-прежнему фиолетово) и кивнули, вроде как здороваясь, бесстрастные. Я тоже кивнул, собственно. И, кивая, попристальней на мужиков посмотрел. У каждого из них на спине, я заметил, росли крылья. Несколько. Кажется, четыре. Прозрачные, как у стрекоз. И эти крылья работали сейчас энергично – сухо шурша. Я видел. Я слышал. Мужики чуть стронулись с места и приблизились вплотную к моим ушам, и заговорили одновременно громким шепотом, каждый свое: «Смотри, смотри внимательней, и на него и на нее, – говорил один из мужиков, тот, что висел у левого моего уха. – И еще внимательней смотри и еще внимательней. На руки на их посмотри, и на ноги, и на уши обязательно и непременно, и на ногти, конечно, не забудь. И, посмотрев внимательно, углубись дальше, проникни в их тела, скользни по пищеводу, проскочив двенадцатиперстную, и окунись в желудок, потрогай печень, посиди на селезенке, подпрыгни до сердца, проплыви вокруг него вместе с кровью несколько раз, и устремись ввысь, к мозгу, и ворвись в него, как дерзкий разбойник, и допроси его, как опытный сыщик. И я знаю, он расскажет тебе много интересного… И беги затем из этого тела, и проникни в другое и сделай то же самое, и ты будешь очень удивлен в конце пути, очень, очень… Окажется, что эти два существа и ты – это один человек. Понимаешь, это один человек, один человек, один человек. Нет ни Ники, ни Ромы, есть только ты, Антон Нехов… Есть только ты…» А другой мужик говорил вместе с первым. Он говорил: «Тебе жалко их, двоих. Ты хочешь помочь им, двоим. Ты боишься их, двоих. Ты любишь их, двоих. Тебе будет плохо без них, двоих. Ты хочешь отдать им все, что у тебя есть, им, двоим. Чтобы только им было хорошо, им, двоим. Ты впервые в жизни узнал, что такое любовь. И поэтому ты благодарен им, двоим, за то, что они предоставили тебе такую возможность – узнать, что такое любовь… Ты больше всего на свете хочешь помочь им, двоим… Но не делай этого. Они счастливы. Очень и очень счастливы, эти двое. Они сейчас счастливей тебя, эти двое. Посмотри, с какой страстной жизненной силой они делают все, за что им приходится браться. Посмотри… Да, они пока счастливей тебя… Пока…» Я бы, может быть, и слушал их дальше, этих крылатых мужиков, и они, может быть, и продолжали рассказывать мне свои любопытнее рассказки, эти лысые мужики, если бы не грохнул выстрел в самый неподходящий момент. Мужики вздрогнули и отпрянули от моих ушей, и, ни слова не говоря больше, разлетелись в разные стороны. «Хорошие вы мужики, – крикнул я им вслед. – Но не орлы!» И только тогда, когда крикнул, обратил внимание, что я стою. Спокойно и не шевелясь. Вот оно как. Оказывается, что все то время, пока мужики сухо шептали мне на ухо свои странные слова, я стоял и не шевелился. Зуд движения, значит, прошел. Гон остановился.
Страх ударил меня под горло изнутри и сказал с ненавистью: «Сегодня ты победил меня. Но уж завтра я расквитаюсь» – «Пошел-ка ты на хрен», – беззлобно ответил я страху и шагнул в кухню.
Сначала я увидел стоящую на горящей газовой конфорке чугунную сковородку и жарящееся на сковородке мясо – несколько неровных, толстых и, наверное, очень мягких кусков, (На глаз я определил, что на сковородке жарилась телятина. Кажется, та самая, которую Ника взяла с собой из дома, из холодильника, из морозильника. Кажется, та самая. Я, по-моему, не ошибся. Да, собственно, даже если и ошибся, это сейчас не имело совершенно никакого значения.) Со сковородки я переместил свой взгляд на кипящий, плюющийся из носика брызгами горячей воды, чайник. С чайника на маленький столик, приткнутый вплотную к плите. Потом на разделочную доску. А потом на лежащие на доске куски белого и черного хлеба. «Ха, ха, – подумал я. – Тут готовится чрезвычайно вкусный обед. Ах, как хочется есть! Ах!» А чуть позже я еще поглядел на подоконник, уставленный пустыми стеклянными банками и пустыми коробками из-под шоколада «Спикере». Я посмотрел также, конечно, и за окно кухни, надеясь увидеть там голых летающих мужиков. Но не увидел, разумеется. Испугались мужики выстрела и сиганули, Трусливые, кто куда… Выстрел. Да, ведь случился выстрел. Как же я мог забыть! Неужели кого-то убили? Вспомнив о выстреле, я, конечно, вспомнил и о человеке, который этот выстрел мог произвести. И я, без сомнения, посмотрел на Рому Садика. Рома, по моим предположениям, находился в этот момент здесь же, в кухне, вместе, между прочим, с моей любимой женщиной Никой Визиновой. Так оно и оказалось. Они тут и находились. И Ника, и Рома. Ника, я увидел, стояла перед Ромой на коленях, молитвенно сложив руки на груди, с закрытыми глазами и слабо улыбалась, одухотворенная, верующая. А сам Рома одной рукой держал ее за волосы, собранные им в кулак, а другой рукой приставлял к виску Ники Визиновой пистолет системы Пьетро Беретты. «Ну хорошо, – благодушно подумал я, – значит, никого не убили, значит, Рома стрелял не в Нику и не в себя, значит, Рома стрелял мимо – куда-то. Может быть, даже в крылатых мужиков стрелял Рома, может быть». Или нет, я рассмеялся радостно от пришедшей на ум мне догадки. Рома стрелял для того, чтобы отпугнуть от себя назойливую Нику. Конечно же, так оно и было. Только почему Рома так громко и так недобро кричит. Почему и зачем? Послушай-ка, Рома, не надо кричать, не надо никого оскорблять. Ну зачем же ты, Рома, такими скверными словами называешь такую дивную, такую славную женщину. Она не заслуживает этого, так же как и ты не заслуживаешь своего крика, Рома. Ну же, Рома, успокойся и дай мне, Рома, свой большой пистолет системы Пьетро Беретты. Вот так Рома, вот так, молодец, Рома. Ай браво, Рома, ай браво. И не кричи. Лучше пой, Рома, лучше пой. Вот так, правильно, сойдут и «Подмосковные вечера»… Какой горячий пистолет у тебя, Рома. Ты нагрел его своей ненавистью к женщинам, Рома? Ты нагрел его своей ненавистью к себе, Рома? Я вижу, я понимаю… Ты правильно сейчас сделал, что отдал мне свой пистолет, Рома. Хотя, собственно, ты не мог мне его не отдать. Ведь я так хотел, чтобы ты мне его отдал. Так как же ты, Рома, мог мне его не отдать?… Как же? Мне хорошо сейчас, Рома, если бы ты только знал. Меня ничто не заботит, Рома. Мне ничто не мешает, Рома. Ты понимаешь, Рома, я совершенно ничего не боюсь, Рома…
Что случилось? А? Что? Ты все еще держишь Нику за ее чудесные волосы? Ну так что же ты, Рома. Ай-яй-яй, так отпусти, отпусти. Молодец! Ай браво, Рома, ай браво, отпустил, хороший мальчик… А пистолет, смотри, так и не остывает… Пошли, Рома, пошли, поговорим. Тебе есть, что мне сказать, и ты мне это скажешь, Рома. Пошли, мой хороший, пошли… Не надо, Ника! Не надо! Зачем ты рвешь ему плащ? Ему же не в чем будет ходить. Прекрати, Ника, любимая, прекрати. Ты все равно не сможешь заставить его сделать то, что ты просишь. У него не получится. Он не сумеет… Бог мой, что это?… Это фотографии. Но это не те фотографии, которые я видел раньше. Те фотографии лежали в правом кармане твоего плаща, Рома, а эти выпали из левого. Что же это за фотографии?… Почему ты так порозовела, Ника? Чему ты так радуешься, Ника? Дай мне, дорогая, тоже посмотреть, что там запечатлено, на этих фотографиях. Дай, я тоже хочу порадоваться вместе с тобой… Цветные…
Страх был прав, мать его, предупреждая меня, что расквитается со мной. Он ошибся только на один день. Он расквитался со мной уже сегодня, сукин сын. Увидев снимки, которые мне протянула смеющаяся Ника, я ощутил, как страх привычно занял свое место под сердцем, поближе к желудку. И через мгновение, ни слова не сказав, наглый, грубо ткнул меня в диафрагму, больно. Я схватился руками за живот, унимая боль и сдавливая страх. Мне удалось. Сукин сын, кривясь, отвалил к спине… Я взял в руки фотографии. Пальцы мои тотчас испачкались чем-то красным. Я повертел пальцы одной руки перед глазами, понюхал и пальцы другой руки тоже оглядел и тоже понюхал. Кровь. Явно кровь. Кровь стекала с фотографий – из запечатленных на фотографиях разрубленных детских грудин, из вспоротых животов, из пустых глазниц… На всех пяти фотографиях были сняты трупы детей. Трупы были изуродованы до такой степени, что не походили уже даже на останки людей. Только части одежды – носочки, сандалии, порезанные шортики, брючки, черные от крови маечки и рубашки – указывали, что эти куски мяса с костями принадлежат или, вернее, принадлежали – недавно еще – человеку.
«Дай мне, ну дай мне, я хочу еще посмотреть, – канючила Ника и протягивала ко мне свои тонкие белые руки. – Дай, дай».
«Ага, – сказал я, – угу, – сказал я. – Хм-гм, – сказал я, – Кхе-кхе, – сказал я, – Ну-ну, – сказал я, – Так-так, – сказал я, – Значит все-таки это ты, сука! – сказал я. – Значит, это не кто-то из наших ребят. Значит, это ты, сука! – сказал я. – О как я не хотел в это верить, сука! – сказал я, – Я вырывал у себя эту мысль с мясом и кровью, сука, – сказал я. – Я повторял себе, это не он, нет, не он, ну, конечно же, это не он. Разве Рома, мой любимый Рома, сможет сделать такое! Разве моему дорогому Роме может прийти такое в голову?!» – сказал я. Сказал я. Сказал я. Сказал я. Сказал я. Сказал я. Сказал я.
Я подался к Роме, нехорошо улыбаясь; нехорошо, недобро, очень плохо улыбаясь, я подался к Роме. Я молча взял Рому за горло, сильно, сильнее, чем мог, и сильнее, чем когда-либо смогу еще, и сжал Роме горло, и толкнул Рому, и прижал его спиной к стене. Рома не сопротивлялся. Он не сделал ни одного движения. Его, казалось, парализовало. Он, казалось, умер. Я испуганно отдернул руку. Рома сглотнул громко и сухо выдохнул. И пошевелил наконец рукой. Он поднес руку к шее и потер кадык и помассировал мышцы шеи справа, слева, сзади. Он хотел что-то сказать, но вместо звуков его голоса, я услышал птичий клекот. Рома потряс головой и неожиданно крикнул. Низко и трудно, и во весь свой сломанный голос, как мог. Кричал, кричал… Вдыхал и опять кричал. И Ника подхватила его крик и тоже закричала – весело, смеясь и подпрыгивая на месте, как маленькая девочка, которой папа наконец-то подарил противозачаточные таблетки. Кричала, кричала.
И я тоже тогда закричал – для самого себя совершенно внезапно и, можно сказать, совершенно вдруг. И кричал очень старательно, с руладами и переливами и громче всех, напрягаясь и надуваясь, сжав кулаки и согнув руки в локтях, и чуть присев, словно собираясь пустить зловонные газы в сторону гипотетических своих недугов.
Я обнял за плечи Нику, я обнял за шею – теперь нежно – Рому. И мы склонились голова к голове, прижались друг к другу. Стояли и кричали.
Я устал. Я больше не мог кричать. Я выдохнул последнюю порцию воздуха и умолк. Затем закашлялся Рома и тоже замолк. Услышав, что мы молчим, перестала кричать и Ника. Она перевела дыхание и осуждающе посмотрела на нас.
Я убрал свои руки с Ромы и Ники, улыбнулся, пожал плечами и повернулся, чтобы выйти из кухни. «Когда это произошло, я сейчас не помню уже, – у порога я услышал голос Ромы. – Пять лет назад или четыре. Но только он снова пришел ко мне. Как приходил уже однажды, когда я был ранен, там, на войне, когда я умирал. Он пришел и, показывая на себя, сказал мне, смотри, как я стар и некрасив, смотри, как мне плохо, смотри. Смотри, я умираю. Смотри я умираю, страдая. Мне больно, больно, да-да, мне больно, сказал он. Чем я могу помочь тебе, спросил я смиренно, подскажи, я все сделаю. Я сделаю все для тебя, ты же знаешь. Ведь ты же мой Бог. И он сказал мне. Вот что он сказал, да. Я никогда никого не любил так, как тебя, я люблю тебя, как себя, ты это знаешь, и поэтому то, что я тебе прикажу, ты будешь делать и для меня и для себя, для себя как для меня, и для меня как для себя… Да, да, говорил я согбенный, как прикажешь, ведь ты мой Бог. Мой Бог, мой Бог… Ты должен, сказал мой Бог, ты должен, ты должен, для того чтобы я был здоров и счастлив, чтобы я не старился, для того чтобы я не умер, ты обязан находить молодую жизнь и брать ее себе, и передавать ее потом мне. Молодую жизнь. Жизнь мужчин – уже не детей, но еще не юношей. Такие мужчины уже обрели жизненную силу, и еще не растратили ее. У них безукоризненные сердца и чистая печень. У них девственные почки и не обмакнувшиеся еще в грязь члены. Ты должен, ты должен, сказал мне мой Бог, приказал мне мой Бог, съедать их жизнь и, переварив, отдавать ее затем мне. Да, именно так он и сказал…»
Ника снимала со сковородки недожаренную телятину и, не отрывая от Ромы настороженного взгляда, быстро-быстро, даже, кажется, не замечая того, что она делает, поедала истекающее розовой уже кровью мясо.
«…Я хотел отказаться сначала, но он сказал, что я ведь буду делать это для себя самого. Только для себя самого. Ну и для него, конечно, тоже, но ведь я и он, говорил он, Это ведь… – Рома закашлялся, закрыл рот руками. Ухал, давясь, вздергивал вверх плечи, притоптывал ногами, крутился на одном месте. Откашлявшись, продолжал: – И все-таки я отказался. Да, я отказался. И тогда Бог сказал, что я об этом пожалею, и очень скоро. И я пожалел. Я начал быстро стариться. Очень быстро…» – «Между тем ты неплохо выглядишь, – неосторожно заметил я. Рома замолчал, повернул ко мне свои очки и резким движением сорвал их с глаз. – Мать твою!» – только и смог сказать я, увидев то, что таилось под черными Ромиными очками. Бессчетное количество мелких, но глубоких морщин окружали глаза Ромы. Кожа в этих местах уже начала пигментировать и, казалось, была выкрашена в рыже-коричневый цвет. Но сами глаза, я заметил, еще не обрели старческую стертость. Не поникли, не смирились с тем, что будет – и будет неизбежно. Они смотрели вокруг, и на меня, в частности, и на Нику, и на недоеденное Никой мясо, и на раскиданные по полу фотографии, и за окно, и на потолок, и на расшитые кухонные полотенца – живо и с любопытством. Однако, вместе с тем, во взгляде Ромы еще читались и жесткость, и скука, и смятение, и решительность одновременно. Я видел. Я попытался вспомнить прежние Ромины глаза. И, вспомнив, конечно, заметил, что между теми глазами и глазами нынешними существует разница. Какая? Я сначала не мог определить. Точно. Не мог. И наконец догадался – другого цвета были просто теперь глаза у Ромы. Из бледно-голубых они превратились в густо-карие. И казалось, а может, так оно и было на самом деле, совершенно исчезли из них точечки зрачков, точечки слились по цвету со всем зрачком, как у собаки (или у кого-то еще, у какого-то иного животного…».