Голодные призраки
Шрифт:
Послав себя на х…, я с экрана исчез. И через небольшую паузу, конечно же, возник снова. На сей раз я был в черной куртке, черных брюках и белой рубашке, застегнутой наглухо. («Хорошо!» – я даже поцокал языком от восхищения.) За спиной своей я увидел, далеко внизу, дома, дома, дома, маленькие, с маковыми зернышками окон, замутненные тонкой белесо-прозрачной, наверное, утренней дымкой. Да, Я стоял на крыше дома, на самом ее краю. Объектив видеокамеры был расположен чуть выше моей головы, и поэтому достаточно широко брал в кадр расстилающийся внизу город. Ветер шевелил мои волосы и трогал мои ресницы. Я так стоял минуту, а может быть, две, щурясь, привыкая к ветру и близкому солнцу, и наконец заговорил: «Сегодня второе июля. Утро. Шесть часов девять минут. Прекрасное утро. Чудесное утро. Волшебное утро. Доброе утро… Доброе утро, – я приветственно кивнул в объектив. – Я стою на крыше своего дома. До земли больше шестидесяти метров. Мало. Хотелось бы, чтобы было еще больше. Мне хотелось бы, чтобы было больше. И я обязательно поднимусь в самое ближайшее время на самую высокую точку в городе. Просто так заберусь, для удовольствия. Ну, а пока для иллюстрации того, что я намерен сейчас сказать, меня устраивает крыша и моего дома… Однако начну по порядку. Мне всегда, с детства, сколько себя помню, нравилось переходить дорогу, по которой очень плотно и очень быстро сдут автомобили. Наверное, меня привлекало чувство опасности. Не исключаю, конечно. Но сейчас понимаю, что не только. Имелось и еще кое-что. Как назвать это «кое-что», я пока не знаю. Надо подумать. Вернее, нет, знаю. Но такое название будет не совсем точным. Оно не до конца отражает то чувство, которое владеет мной и которое ведет меня. Одним словом, действительно надо подумать. Я вычленил это чувство совсем недавно, может быть, месяц назад, может быть, полтора, я не помню сейчас точно, хотя эту дату, конечно же, следовало бы запомнить, чтобы потом ее торжественно отметить. Ну так вот. Месяц или полтора назад я переходил Садовое кольцо, кажется, где-то возле Добрынинской. Я дошел до середины.полосы, когда обратил внимание на то, что
И в тот момент взревели двигатели машин, готовясь двинуться с места. И я опустился снова на пятки. И не потому, что испугался шума, или испугался взлететь, или испугался упасть, взлетев, или испугался, что не взлечу вообще, нет. Просто когда взревели двигатели, я, как мне показалось, неожиданно начал догадываться, что это такое за чувство, которое заставило меня остановиться и с восторгом взирать на тормозящие передо мной автомобили. Это было чувство того, что во мне открывается какой-то ранее скрытый от меня же самого резерв и что в этом резерве таятся силы, о коих я даже и не имею представления, даже и не могу вообразить. Вот что это было за чувство… Я стоял перед машинами, и они не трогались с места. На светофоре уже давно горел зеленый свет. По встречной полосе уже несколько десятков секунд как мчались машины. А машины, находившиеся передо мной, стояли. Двигатели их свирепствовали и безумствовали, а автомобили стояли… И поехали они только после того, как я отвернулся от них и не спеша направился к середине шоссе… – Я усмехнулся, прищурившись, будто дым от сигареты попал мне в глаза или будто я решил заплакать, я повел подбородком, продолжая усмехаться, вроде как сам себе удивляясь, и затем заговорил снова: – Я всегда очень дискомфортно чувствовал себя, когда вокруг много людей, когда вокруг толпа. Или когда, например, надо было выступить перед большим скоплением народа, я начинал волноваться, и скажу, более того, я начинал просто бояться, чего, сам не знаю, но бояться. Но теперь все изменилось. Я больше не боялся толпы. Я не ощущаю сейчас дискомфорта, когда я нахожусь рядом с толпой или в толпе, и.у меня не появляется, как раньше, желание бежать, как можно дальше от того места, где собралось так много людей. Более того, однажды у меня возникло ощущение, что я могу управлять этой толпой, что я могу мощно и неотвратимо воздействовать на нес, и, почувствовав это в первый раз, я пришел от такого нового, неизведанного и неисследованного мною ощущения в звериный восторг. Звериный, именно звериный восторг… На какие-то мгновения, а может быть, даже и минуты, я стал зверем. Сильным и необузданным и подчиняющимся только своим инстинктам зверем… Это случилось на стотысячном стадионе в Лужниках, в начале июня, когда играла наша сборная. К удивлению всех, стадион оказался заполненным до отказа. Такого не случалось, я помню, с семидесятых годов… Я сидел на тридцать седьмом ряду… И вот, когда игроки начали неспеша покидать поле после предматчевой разминки и стадион зашевелился и зашумел, провожая команды, я откликнулся на зов, который я услышал тогда впервые и поднялся с места, и, знающе усмехаясь, чуть лениво, стал спускаться вниз по каменным ступенькам стадиона. Я перепрыгнул через ограждения и очутился на беговой дорожке. Никто из солдат и милиционеров, сидевших и стоявших в оцеплении, не преградил мне дорогу и даже не окликнул меня. Они смотрели в мою сторону и молчали. Я дошел до середины поля, остановился в центре круга и повернулся медленно на месте, оглядывая готовый взорваться от безумного восторга стадион. И неожиданно поднял руки, просто поднял руки, приветствуя сидящих… Оглушительный рев был мне ответом… Люди не знали меня. Люди никогда не видели меня. Люди никогда не слышали меня. И тем не менее они подчинялись мне, они преклонялись передо мной… – Тут я, экранный, усмехнулся. – К сожалению, я не знал, что делать дальше. Я еще какое-то время стоял с поднятыми руками. Потом, конечно, опустил их и, глупо улыбаясь, направился обратно к трибунам. Но на свое место я не вернулся. Я не мог вернуться. Потому как понимал, что теперь, если бы я сидел на трибуне, все внимание стадиона было бы обращено на меня. Разумеется. А я не мог позволить, чтобы люди, ради которых, собственно, и собрался стадион в Лужниках, оказались бы здесь сегодня лишними…
Я уходил под аплодисменты и приветственные крики, под слезы и истеричные объяснения в любви… – Я на экране неожиданно развернулся, быстро подбежал к краю крыши, легко впрыгнул на опоясывающий крышу по периметру неширокий, залитый битумом бордюр, и свободно и спокойно прошелся по нему, улыбаясь и что-то напевая. Я сделал ласточку. Я сплясал что-то типа летки-енки. Я крутанулся на одной ноге вокруг себя, как Михаил Барышников. Я сделал стойку на самом краю и поболтал в утреннем воздухе ногами. – Это же так просто, – сказал я, вернувшись к камере, – что даже не верится. Вуаля!… Это так приятно, что даже не верится. Это так не страшно, что даже не верится… – Я отбил лихую чечеточку, сосредоточенно и довольно грамотно, и сказал, подняв лицо к камере: – Так что, как видишь, не война с ее многолюдьем, грохотом и кровью излечила меня от страха перед толпой. А всего лишь широкое шоссе и нетерпеливо дрожащие автомобили на нем. Но я знаю, что не было бы и шоссе, и дрожащих автомобилей на нем, если бы не война… Нут вот, собственно, и все, что я хотел тебе сообщить. Надеюсь, ты понял, почему я снимался сегодня на крыше, на высоте шестидесяти метров от земли. Ты понял, я знаю. Ведь это так просто…» И снова, в который раз уже за нынешний вечер, на экране помехи, и негромкое шипенье и слабое потрескивание. И вслед за помехами, как обычно, появляюсь я. На сей раз я одет в темный двубортный костюм, белую рубашку и пестрый галстук, на ногах у меня ботинки «инспектор с разговорами» и белые носки, сам я серьезен и вдумчив, с зачесанными назад блестящими волосами, и, как всегда, в трехдневной щетине. Я сижу спиной к зеркалу. В зеркале видны установленная на треноге видеокамерами, конечно же, моя спина, и мой затылок, и торец сиденья полированной декоративной табуретки, доставшейся мне еще от отца.
Я говорю: «Я недаром сижу перед зеркалом, хоть и спиной к нему. Недаром. Отражение – часть нашей жизни. Но это только одна из причин такого моего выбора места. Имеется и еще одна. Я не буду сейчас говорить, что это за причина. Ты сам поймешь это из моего рассказа. Рассказ будет сбивчивым и, наверное, путанным. Но ты поймешь, я знаю. – Я аккуратно провел рукой по волосам и после паузы продолжал: – Я мог бы, конечно, говорить последовательно, логично и, наверное, убедительно. Но тогда, естественно, снизился бы эмоциональный уровень моих слов. то так. Поэтому я не буду следить за последовательностью и чрезмерностью логики. Я не буду выстраивать речь. Я буду говорить первое, что приходит в голову… Но на одну тему. Скоро ты все поймешь. Я уверен, ты все поймешь. Слушай…
Сегодня четырнадцатое сентября, шестнадцать тридцать три.
Я просмотрел сейчас все записи, которые имеются на этой кассете. И, просмотрев их, я долго думал. Я не могу сказать, что я придумал что-то новое, нет. Просто я, наверное, впервые сейчас все сумел оформить словесно. Да, вот еще что. Я не требую сейчас от тебя терпения. Потому как рассказ мой будет короток. Но вместе с тем я требую внимания и сосредоточенности. Это, между прочим, две чрезвычайно важные вещи по этой жизни – внимание и сосредоточенность. Так что прислушайся ко мне…
Я злюсь. Я плачу. Я смеюсь. Я хандрю. Я тоскую. Я радуюсь. Я скучаю. Я люблю. Я ненавижу. Я жалуюсь. Я жалею. Я убиваю, Я убиваюсь. Я ругаюсь. Я обороняюсь. Я желаю. Я насилую. Я бью. Я страдаю. Я преодолеваю. Я борюсь. Я подавляю. Я освобождаюсь. Я разрываюсь. Я собираюсь. Я терплю, Я боюсь, Я восторгаюсь. Какой набор! А! И он далеко не полон. Сколько эмоций и сколько слов, обозначающих эти эмоции. И все я один. Какой тяжелый и, казалось бы, неподъемный груз я несу в себе. Несу. И живу. И живу. И не просто как трава, мать вашу, совершенно не осознавая, что живу, а именно понимая и осознавая, что живу, живу, дышу, вижу, слышу, и злюсь и плачу, и смеюсь и страдаю, и тоскую… и так далее, и так далее. И думаю постоянно о том, что живу, думаю много, до ломоты в глазах, до боли во всем теле… Вопросы и ответы. Вопросы без ответов. Вопросы как ответы.
Ну почему, скажи мне, почему, когда мне плохо, я все равно знаю, что мне хорошо?! Когда я страдаю, я знаю, что мне хорошо?! Почему, когда мне не хочется жить, я знаю, что живу, и буду жить, и буду жить хорошо? Почему? Нет. Не надо. – Я вытянул палец в сторону объектива. – Не говори пока. Я попробую сам объяснить. Я попробую. Дело в том, что я состою из миллионов маленьких «я» и из одного только настоящего Я. Неизменного Я. Бесстрастного Я. Тихого и спокойного Я. И именно это единственное Я не дает мне исчезнуть, раствориться, пропасть. Я осознал это. Но я понял также, что сам еще не добрался до него, до своего настоящего и единственного Я. Я знаю только, что оно есть. Но я еще не познакомился с ним близко. А познакомиться желаю. Да так, что нетерпением весь горю. А как то совершить? Какие имеются для того дороги? Неодинаковые и непростые. Понимаю, у каждого своя. Так какая же у меня? Я видел несколько. Я вижу не меньше. Необходимо сделать правильный выбор. Я выбрал, И я знаю, что я выбрал правильно. – Я, сидящий перед телевизором, внимательный и сосредоточенный, как я себя и просил, уловил в голосе себя, экранного, неожиданное волнение. – Для того, кто так долго решал, что ему делать -на этой земле, и нужно ли вообще что-либо делать на этой земле, установить, верный или неверный ты сделал выбор, не так уж сложно. Если выбор неверен, ты просто начинаешь себя скверно чувствовать. Приходят головные боли, возникают неполадки с желудком, ты начинаешь чаще и скорее уставать, ну и так далее. Но когда выбор твой правилен, ты обретаешь здоровье и легкость, неограниченность мышления и свободу передвижения. Ты плачешь, как смеешься, а смеешься, как летаешь… Теперь слушай еще внимательней. Для того чтобы добраться до того своего настоящего и неизменного, ты обязан делать четко и безукоризненно все, что ты делаешь. Непонятно? Я объясню. Например, ты сидишь за столом. Ешь. Допустим, обедаешь. Ты должен, во-первых, сидеть вольно, свободно, и обязательно красиво. Движения твои должны быть отточенными и законченными, и, конечно же, оптимальными, – ничего лишнего, ничего ненужного. А жевать пищу тебе необходимо тщательно, насколько возможно. А глотать ты ее должен с предельным осознанием того, что ты ее действительно глотаешь. Или… Ты купаешься в ванной. Твои действия в ванной должны быть точными и оптимальными, законченными и – непременное условие – красивыми. Красивыми. Красивыми даже, когда ты находишься наедине с самим собой. Или… Ты спишь. Вот уж где, казалось бы, ты не можешь осуществить никакого контроля над собой. Ты же спишь! И тем не менее ты обязан контролировать свои сны. А также и глубину сна, А также и свое положение в постели… И ничего лишнего, ничего лишнего. Только то, что необходимо для лучшего исполнения той или иной функции. Надеюсь, ты понял меня, – Я на экране вытянул ноги и сгорбился, потирая колени. – Даже убивать ты должен совершенно, насколько можешь. – Я улыбнулся мягко. – Даже насиловать женщину ты должен красиво и предельно хорошо. И никогда… – Теперь улыбка моя превратилась в неприятную усмешку. – Никогда ты не должен терять контроль над собой, вот, например, как потерял сейчас его я, сев вот так некрасиво и неудобно… – И я снова принял достаточно элегантную и удобную позу. – Я знаю, что меня будет преследовать страх. Страх неизбежен. Я не был бы человеком, если бы внутри меня не жил страх. Я знаю. Но я знаю так же, что только таким путем, о котором я только что говорил, я могу добраться до себя настоящего… Мне будет очень тяжело, чрезвычайно тяжело жить точно, оптимально, безукоризненно, и я стану сомневаться в правильности сделанного выбора. Тем более… Тем более, что нужных результатов я, естественно, быстро не добьюсь. Потому как процесс близкого знакомства со своим настоящим долог и длится годами, а может быть, и десятилетиями… И мне необходимо будет тогда преодолеть страх.
И теперь остается вопрос вопросов. Как же преодолеть страх? С помощью аутотренинга, физических упражнений, правильного питания, интенсивных размышлений и углубленного изучения философии, математики, физики? Наверное. Да, это все необходимо, но не как главное оружие против страха, а как вспомогательное оружие. А главное оружие – это дело, которое я умею делать лучше других дел, и которое именно потому, что я умею его делать лучше других дел и доставляет мне истинное и ничем не заменимое удовлетворение. Главное оружие – это дело. ДЕЛО. – Я легко и непринужденно закинул левую ногу на правую. Моя новая поза смотрелась, как и прежняя, очень элегантно и привлекательно. – А вот теперь мы с тобой подходим к самому наиважнейшему вопросу моей жизни. Это даже не вопрос вопросов, это, можно сказать, вопросище вопросищев, мать его. – Я усмехнулся невесело и на несколько секунд отвел глаза от объектива камеры. – Так какое же дело я могу делать настолько лучше других дел, где я получал бы наслаждение, удовлетворение и удовольствие? Разве можно назвать таким делом мою суету с дурацкими и никому, собственно, не нужными переводами? Смешно. Нелепо. Глупо. Я мог бы быть солдатом. У меня эта работа неплохо получалась. Но не лучше, правда, чем у других. И она, честно говоря, не доставляла мне удовлетворения. Ни разу за четыре года. Даже тогда, когда нашел и убил убийцу полковника Сухомятова. А может быть, моя работа – это секс? – Я рассмеялся. – Я достаточно умело это делаю. И только… – Я развернулся резко на табурете и сел лицом к зеркалу. Теперь я видел свое лицо в отражении. Я подмигнул себе. – Так что, как ты понимаешь, пока я не найду ДЕЛА, я вряд ли доберусь до себя настоящего… – Я достал пачку «Кэмела» без фильтра, закурил. Долго сидел молча, в упор разглядывая себя в зеркало. – Ты, я надеюсь, понял, почему я, снимаясь, сидел рядом с зеркалом?…» Я выключил видеомагнитофон. Запись, где я беседовал с собой, сидя перед зеркалом, обаятельный и дорого одетый, была последней на этой кассете. Дальше на кассете имелась только пустота. Чистая и невинная. Нераспечатанная. Иногда столь необходимая и даже желанная, а сегодня раздражающая и утомляющая. (Я давно заметил, что люблю смотреть на пустой белый экран, освещенный светом проектора, или на мерцающий выхолощенный экран телевизора, или даже на полоски, которые бегут по экрану телевизора, когда крутится пустая кассета.)
Сегодня любая пустота раздражала и утомляла меня. Наверное, потому, что я ощущал пустоту в себе. Не в мышлении, нет. У меня не было сейчас пустоты в мышлении. Мозг мой судорожно являл мне самые разнообразные картинки и слова, и быстро, быстро, быстро. Я ощущал пустоту в своей жизни. Или, скажем так, я ощущал пустоту своей жизни. Остро и больно. Я неожиданно захотел заплакать. Но не заплакал. Я усилием воли подавил в себе такое дурацкое желание. В отместку самому себе, я засмеялся; «Хахахахахахахахахахахахахахахахахахахахахахахахаха-хахахахахахахах ахахахахахахахахахахахахахахахахахаха». Перестав смеяться, подумал: «Если бы все было так просто, как ты говоришь, милый мой Антоша, то я, наверное, давно бы явился бы миру как запланированный гений, ни больше, ни меньше. – Я вынул кассету и сунул се обратно в бумажный пакет. – Хотя, нет, не так, – возразил я сам себе. – Наверное, все действительно просто. Именно так, как я и говорил. Вывод, заключение всегда просты. Просты предельно, просты так, что понятны даже ребенку, несмышленому и необученному. Только чтобы прийти к этим выводам, надо много узнать и много пережить, более того, перестрадать. И тогда простой вывод будет восприниматься не как обыкновенные слова, а как словесное выражение твоего опыта, – Я встал и скоро прошелся по гостиной из угла в угол, из угла в угол. – Я все вру про пустоту внутри себя. Вру. Я просто хочу привычно пожалеть сам себя. Привычно. Атавистически. Мы все привыкли с незапамятных времен не стремиться делать свою жизнь лучше и счастливей, а привыкли жалеть себя. Нет, конечно же, не пусто внутри меня. Нет. И я знаю, знаю, что у меня есть Дело. Не чувствую, а знаю. ЗНАЮ!!! И знал всегда, с тех самых пор, как родился. И именно поэтому я выжил, и именно поэтому живу и буду жить,
…Мальчик Мика стоял в полуметре от меня и, вытянув Руку, нажимал указательным пальцем мне на нос. Мой нос сплющивался и хрустел. Мне было больно и в ушах у меня звенело. Дзиииииииинь. Мика отпустил руку. И звон, а вместе с ним и боль исчезли. Я вздохнул облегченно. А Мика снова надавил мне на нос, и мне опять было больно, и звон вновь трепал мои перепонки. «Что же ты делаешь, мальчик Мика, я же твоя мать», – сказал я мальчику. Мальчик оторвал палец от моего носа и засмеялся, запрокинув голову. Сквозь смех проговорил: «Врешь. Моей матери нет в живых. Она умерла, когда мне был всего год. Она не выдержала измены отца. Она очень любила его. Она без предупреждения приехала на дачу к подруге и увидела, как отец занимался с подругой любовью. В тот же миг мама заболела. И умерла через год. День в день, час в час». И Мика в который раз уже нажал мне на нос, и в ушах у меня в который раз зазвенело, конечно же. «Что же ты делаешь, Мика, – чуть не плача, упрямо повторил я. – Я же твоя мать!…» И Мика тогда еще сильней нажал мне на нос. Звон пробил мне перепонки. И вонзился прямо в мозг… И я проснулся. Проснувшись, выругался, грубо и громко. Звон, который, казалось бы, исчез вместе со сном, вновь пугающе вторгался в мои уши и в мой мозг, и в мои глаза, и в мои зубы, черт бы его побрал. Кто-то звонил в дверь. Звонил уже долго. И терпеливо. Я отнял лицо от подушки. Пощупал нос. Кончик саднило. Приподнялся. Ники рядом не было. На тумбочке с ее стороны кровати стояла почти опорожненная бутылка виски. Я встал, натянул джинсы, рубашку, надел кроссовки, вышел из спальни, позвал тихо: «Ника, Ника…» Зажмурившись, прислушался к звукам дома. Открыв глаза, решительно направился к туалету. Ника спала возле унитаза. Голая. А из самого унитаза кисло несло блевотиной. Я взял Нику под мышки, поднял ее, прислонил ее к стенке, встряхнул. Она открыла глаза, сказала, пристально вглядываясь в меня: «Не прыгайте с подножки, берегите ваши ножки!» И добавила через паузу, вяло: «Оп-ля!». Я взвалил Нику на плечо, и отнес ее, голую, в спальню. Выплеснул остаток виски в стакан и вылил дорогой напиток ей в рот. Ника замычала, закашлялась, выпучив свои длинные глаза, затем встряхнула головой, проморгалась, спросила меня строго: «Ты меня любишь?». И ухватила меня за ворот рубашки, с силой притянула к себе, заглянула в глаза, до затылка моего добралась взглядом, выкрикнула требовательно: «Ну же?!» – «А как же!» – ответил я, улыбнувшись от уха до уха, как Буратино в мультфильме. «Ну же!» – не удовлетворившись моим ответом, повторила Ника. «Я люблю тебя!» – на сей раз серьезно ответил я. И я не лгал. Ведь так оно и было на самом деле. «Я вижу. – Ника отпустила ворот моей рубашки. – Я верю. – Ника погладила меня по щеке пальцами. – Я хочу, чтобы ты жил долго. И чтобы, пока жил, всегда любил меня. Даже когда меня не станет, я хочу, чтобы ты все равно любил меня. Ты знаешь, ты знаешь, ты знаешь, – возбужденно вдруг заговорила Ника, приблизив свое лицо к моему, – я очень много могу тебе дать. Даже больше, чем ты сумел бы себе вообразить. Правда. Правда. Внутри меня столько скопилось нерастраченного счастья, что я могу поделиться им с тобой. Я могу тебе отдать его все. На, бери, пользуйся. – Ника протянула к моему лицу правую руку. Ладонью вверх. Будто в ладони что-то лежало. – Мне больше не надо». В глазах у Ники вспухли слезы, плотные и скользкие. Зазвенел звонок, и мы оба вздрогнули. «Кто это?» – Ника испуганно посмотрела мне за спину. Я пожал плечами. «Открывать?» – спросила Ника. «Я думаю, да, – ответил я. – Слишком долго человек звонит. Значит, уверен, что внутри кто-то есть… Может быть, это отец Мики. Пошли». Я помог Нике встать, накинул на нее халат, и мы вышли из спальни.