Голое поле. Книга о Галлиполи. 1921 год
Шрифт:
– Эй, галопом тустеп, эй, ударьте бешеней каблуки в фокстроте.
Слишком долго разговаривали господа Канэ с господами Круппами. Мир, может быть, оглох и ослеп, но мир решил, что всё дозволено, потому что всё позволяет сила и кровь. И потому, вперев багровеющие кровью, бритые затылки в тугие воротники мундиров, сели за Брест-Литовский стол немецкие генералы. И потому, между гольфом и ростбифом, жизнерадостный Ллойд-Джордж подписал Британскую грамоту о покупке русской мертвечины. И потому в 1921 году по Рождестве Христове, парижская газета „Раris-Midi" после сообщения о голодной смерти России,
– Эй, галопом тустеп, эй, ударьте бешеней каблуки в фокстроте.
Сатана завертел теперь ручку шарманки. И это повеселее, чем завывание старых нищенок на папертях соборов, где серый камень гудит под сводами вековым шепотом неоправданных молитв и не сбываемых надежд на призрачного Мессию.
Настоящий Мессия уже пришел. Вот он, в желтом канотье с золотыми пломбами на гнилых зубах и с „Раris-Midi" в кармане разглаженного пиджака.
Для него, значит, шли в Иерусалим паладины и подымался на костер Джордано Бруно, и пел милосердие свободы Камилл де Мулен и маленький барабанщик водил в огонь старую гвардию?.. Или это только облака, облака, что идут высоко над землей.
Заломив канотье, Мессия вертит ручку визжащей шарманки. Всё позволено и не будет больше света и небо в крови.
Свет померк и небо в крови потому, что померкла моя родная земля.
Земля родная пала черным пеплом и уже догорает.
Земля родная моя, ледяная пустыня. Земля родная, обглоданная падаль, что кажет дымному, красному небу свои обугленные черные ребра.
Хлопья гари поднялись от земли моей и зарева земли моей шагают по полям человеческим.
Земля родная, ты смрад кладбищ и ты ночь, и твои мертвецы ходят ветром по всему миру. Они дергают шершавые веревки колоколов. Они дышат морозом под пудреные, тяжелые парики законодателей. Они садятся за один стол с теми, кто торгует пылью твоих кладбищ, родная земля.
Ночь ты, земля моя, и на всей земле ночь. Кладбище ты, и по всему миру смердный дух кладбища. Зверь завыл в ледяных пустынях твоих, земля моя, и по всему миру воет зверь, оскалив клинки золотых пломб в ужасе смертной тоски.
Залегла ночь. Сочится, медля, отсчитанный срок Апокалипсиса, когда третий ангел вылил чашу свою, и сделалась великая кровь... Но будет день. Ты, земля моя, как заутрие нового царства, и ты будешь день, моя земля. Ты, земля моя, будешь как жена, облеченная в солнце.
Облака... Белые дымы во влажных зеркалах. Тихо проплывают белые башни. Высоко над синим морем белеют монастырские башни. Тихо в монастыре и гул земли едва доносит до него море. Живут там воины-монахи. Они пришли из мира крови. Они взяли за белые стены свою молодежь и своих детей. Они принесли сюда веру и красоту.
Звездный крест принесли они с собой в белый монастырь. Они замкнулись. Они как последний отблеск света в черном небе, последний отблеск, обещающий желанную зорю.
Светлое воинство, призрак белый, благостно веет уже над Россией. Нетленные белые розы возрастают на черном русском кресте...
Высоко горит в небе ночи звездный крест.
Тихая заря будет. И на заре придут призрачные рыцари, белые воины-монахи. И принесут миру божественный свет и спрятанные звезды.
Они родились в крови, белые воины. Они исчадие войны. Они дети страданий и оскорблений. Но смыты все гноища войны в монастыре над синим морем, и там приоткрыла война другой свой лик, светлый и благостный...
Мне пора идти к пароходу. Уже длиннеет по-вечернему моя засиневшая на желтом песке тень. Сонно шуршит репей под шагами... Вспоминаю я белые лагери, шелест соломы над шатрами знамен, белых солдат, похожего на Сократа Карцева, и вольноопределяющегося с карим и голубым глазом, и поручика артиллерии Мишу. Почему все они кажутся мне на одно лицо, и почему один огонь горит в их усталых глазах? Радостный огонь побеждающего духа.
В белом монастыре нежный и чистый мастер-монах, такой же нежный и чистый, как брат ангелов Фра Беато Анжелико, наметил первые контуры божественной фрески. Еще смутные, едва сквозящие, изумительные и прекрасные контуры России...
Седой Карцев, у которого прадеды служили кампанцами и сержантами в Императорской гвардии, и разноглазый вольноопределяющийся из поповичей, деды которого, может быть, дрожащими голосками пели панихиды по болярам, убиенным под Бородиным и на Смоленской дороге, ефрейторы из воронежских красноармейцев, полковники петербургской гвардии - все озарены тихим заревом России.
Россия дышит в Галлиполи. Здесь дышат московские дворики, поросшие мягкой муравой и утонувшие в солнце. Плывет здесь тихий пожар вечерней зари в окнах дворцов по Английской набережной Санкт-Петербурга, когда Адмиралтейский шпиц гаснет в бледном небе желтой стрелой. Здесь свеж медовый запах русской гречихи, когда радостно сквозят сетки дождей в сквозящей небесной сини над реющими русскими полосками и перелесками. Россия светит и сквозит здесь.
Галлиполи - отстой России; России, не знающей перерывов на чудесной и страшной дороге своей.
Если бы в 1854 году, под Севастополем, была бы сброшена в Черное море русская армия, сюда, в турецкие лагери, пришел бы с нею артиллерийский поручик Лев Толстой.
Маленький, бледный и черноглазый гусарский корнет Лермонтов нес бы здесь караулы, у соломенных шатров, где склонены боевые знамена.
Пушкин, теребя и закручивая кольца рыжеватых кудрей на быстрые пальцы, светло и вдохновенно пел бы свои "Послания Друзьям Галлиполийцам" о радости побеждающего духа, о деннице, что блеснет заутра...
Облака, облака... И мысли мои, как облака.
Моя тень, ломаясь на серой гряде заборов, бежит вверх, по бурьяну. Вот и площадь с грузовиками и серый дом, где наверху, под черепичной крышей, завешенное одеялом окно твоей площадки.
Мы вместе идем к пароходу. Мы не говорим о долгих расстояниях. Мы вспоминаем наш дом, наш огромный черный рояль в гостиной и старую няньку Степаниду, у которой зуб был со свистом.
И когда вспоминаем, она смеется, и вижу я, как на её белом затылке ветер чуть треплет каштановые кудерьки, пронизанные теплой позолотой заката. Я сжимаю крепко её родные руки. Я хочу сказать, что она русская, что я горжусь ею, женой галлиполийского офицера, но вижу я пронизанные вечерней позолотой карие глаза и вспоминаю Петербург, морозный дым января, брата Женю и её зеленый портфель с серебряным ключиком.