Голоса летнего дня
Шрифт:
Только к вечеру следующего дня они добрались наконец на автобусах до лагеря. Побросав свои вещи на койки в палатках на шесть человек каждая, где им предстояло прожить целых два месяца, и покорно проглотив по ложке касторки (этот ритуал знаменовал открытие каждого лагерного сезона), мальчики постарше разделись и выбежали на большой травянистый квадрат поля. На них были только шиповки и кепки-бейсболки, в руках они держали перчатки. Голые, трусили они по траве, отмахиваясь от комаров, спешили на зов двух воспитателей, стоявших в дальнем конце поля. Горный воздух был свеж и прохладен, ярдах в трехстах от лагеря поблескивало под лучами заходящего солнца озеро. На фоне зеленого газона фигурки, казавшиеся снежно-белыми, так и кружили, точно исполняя бешеный и радостный ритуальный танец, очищавший сорок мальчишек от десяти месяцев соблюдения приличий в школе, от сковывающих тело одежд и всех табу взрослого мира. Перед ними было долгое лето с его играми, горами, запахом бальзама и полевых цветов, с прохладной
Поскольку Бенджамин был мальчиком крупным, рослым и мог состязаться на равных с более взрослыми ребятами, его поместили в палатку для старших. Мальчикам, обитавшим в ней, было от пятнадцати до семнадцати. На протяжении всего лета эта разница в возрасте практически не чувствовалась. Но после отбоя, когда гасили свет и его соседи заводили разговор о сигаретах, выпивке и девочках, Бенджамин тихо лежал на койке, уставившись в звездное небо, проглядывавшее через незакрытый вход в палатку… И чувствовал себя по-детски беззащитным и непосвященным. Он читал куда больше любого из этих парней. Но одно дело, плотно притворив дверь в свою комнату и притворяясь, что делаешь уроки, тайком почитывать «Мадемуазель де Мопен» и совсем другое — лежать в темноте, пронизанной ароматами трав и цветов, и слушать рассказ шестнадцатилетнего юнца о том, как прошлым летом в Лейквуде, штат Нью-Джерси, тот соблазнил девственницу. «Взял ее вишенку под вишневым деревом» — именно так выразился мальчишка, а затем стал во всех подробностях описывать свои действия. Это привело Бенджамина в полное смятение чувств и вызвало такое бешеное и неукротимое томление плоти, что казалось, его не удовлетворить и за всю оставшуюся жизнь.
Он еще ни разу не целовался с девочкой (был искренне убежден, что недостаточно хорош собой, чтоб ему привалило такое счастье); ни разу не выкурил ни одной сигареты (всерьез намеревался стать лучшим в Америке хавбеком); не выпил ни капли спиртного (сомневался, что его, тринадцатилетнего, впустят в бар, подпольно торгующий выпивкой). По природе своей он был честен и вовсе не умел хвастаться, в отличие от других мальчиков, которые и не заходили пока столь далеко, как тот, со своей «вишенкой», но со знанием дела рассуждали о том, как целоваться взасос, залезать девчонкам под юбки и потихоньку отпивать по глотку из заначек, припрятанных папашами.
Мальчика-«вишенку» звали Борис Кон. Примерно две трети ребят в лагере были евреями. Тогда, в 1927-м, это смешение евреев с христианами носило естественный и ненавязчивый характер. Лишь по пришествии Гитлера к власти в подобном смешении начало проглядывать нечто осознанное, демонстративное. Кон был выходцем из богатой манхэттенской семьи, по всей видимости, не желавшей считаться с расходами, чтобы ублажить и вконец испортить мальчишку. Он прибыл в лагерь с портативным фонографом и огромной коллекцией самых популярных в ту пору пластинок. По его словам, он часто ходил в театр, особенно любил музыкальные комедии, водил девушек по ресторанам, посещал бордели, пил подпольно изготовленный джин, курил тайком от родителей. И еще яростно утверждал, что прошлым летом в том самом пресловутом Лейквуде, штат Нью-Джерси, водил в течение целых двух недель «паккард», предварительно украв у старшего брата права. И, чтоб уж окончательно добить всех и доказать собственную исключительность, он привез с собой две дюжины новеньких теннисных мячей фирмы «Сполдинг». Бенджамин, подобно остальным соседям по палатке, прихватил коробочку лишь с тремя мячами, считая, что их вполне хватит до конца лета.
Фонограф ревел дни напролет. Кон особенно любил две песенки: «Аллилуйя» и «Порой я весел» — из музыкальной комедии «Подъем!». Он ставил эту пластинку снова и снова и даже танцевал, выделывая сложные па на грубом деревянном полу палатки, причем босиком. Самое ужасное в Коне, по мнению Бенджамина, было то, что тот, несмотря на всю свою порочность и развращенность, был щедр и добродушен, да к тому же еще являлся лучшим спортсменом в лагере. Он был самым крутым на поле питчером, быстрее всех пробегал дистанцию в сто и двести двадцать ярдов. И не было на поле бэттера лучше него, и никто другой не посылал в нокаут противника в первом же раунде финального боя для боксеров в весовой категории до ста пятидесяти фунтов. Именно Кон на целых пять ярдов обошел главного своего соперника в заплыве на сто ярдов вольным стилем. Именно он, и никто другой, выиграл групповой заплыв на милю в озере с отрывом около трехсот ярдов. Мало того, он щедро делился с первым оказавшимся под рукой мальчишкой содержимым роскошных посылок, что приходили к нему от родителей два-три раза в неделю. И уже через два часа после прихода почты сам оставался лишь с плиткой шоколада «Херши». Кон безмятежно мастурбировал, когда воспитателей не было поблизости. Этот парнишка умудрился до основания и на всю оставшуюся жизнь
Воспитателем у них работал полный темноволосый и смазливый молодой человек по имени Брайант, выступавший вторым хавбеком за команду «Сиракузы». Он полностью находился под влиянием Кона и не донес на него, даже когда застиг за курением после отбоя. Брайантом владели две навязчивые идеи. Первая сводилась к тому, что к двадцати пяти годам он полностью облысеет (что, к слову сказать, оказалось еще оптимистичным прогнозом, поскольку облысел он к двадцати четырем). Вторая заключалась в том, что играл он куда как лучше, нежели первый хавбек «Сиракуз», а потому считал, что тренер частенько держит его на скамейке запасных лишь по причине ничем не оправданной личной неприязни. Из всех шестерых обитателей палатки Брайант выбрал в поверенные Кона и обсуждал эти животрепещущие проблемы только с ним. Кон обещал узнать фамилию врача, спасшего шевелюру его дядюшки в сходных обстоятельствах. Кон также подарил Брайанту баночку страшно дорогого крема для волос, а как-то в выходной — еще и десятидолларовую купюру. Мало того, он обещал, что какой-то другой его дядюшка, выпускник Сиракузского университета, имевший вес и влияние в определенных кругах, лично переговорит с тренером Брайанта. Кон был богат во всех отношениях — на каждый случай у него имелся полезный дядюшка. Однако на деле вышло, что в следующем сезоне Брайанта перевели куда-то на самые последние роли в команде. Но откуда ему было знать о надвигавшейся трагедии тогда, летними вечерами, когда они с могущественным Коном переговаривались о чем-то приглушенными голосами?..
Так незаметно и пролетело лето, под звуки: «Так споем же аллилуйя, прочь печаль и прочь тоску» и: «Порой я весел, порой едва не плачу, в тебе одной — и счастье, и удача!» Июль плавно перешел в август, уже близился сентябрь, и все это — под меланхоличные или, напротив, полные экзальтированного оптимизма бродвейские хиты, а Кон знай себе накручивал ручку фонографа да приплясывал босоногий на деревянном полу.
1964 год
«Я взял ее вишенку под вишневым деревом»… Эти слова вдруг вспомнились Федрову почти сорок лет спустя. «Ее вишенку, вишенку, вишенку, под вишневым, вишневым деревом!» Старая английская баллада.
Тут раздались встревоженные крики, и Федров поднял голову — как раз вовремя, чтобы увидеть, что мяч летит прямо к нему. Можно было бы встать и спокойно поймать его обеими руками. Или же отклониться, и мяч пролетел бы мимо. Но вместо этого он в последний момент беззаботно вскинул над головой левую руку и поймал мяч. Мальчишки на поле расхохотались, послышались приветственные крики и аплодисменты, и Федров, прежде чем бросить мяч обратно, ответил на приветствия типичным для бейсболиста жестом — сделал вид, что приподнимает над головой кепку-бейсболку. И машет ею восторженной публике. Мяч оцарапал ладонь и сломал ноготь; из пальца шла кровь. Но не слишком сильно. И тогда он сунул руку в карман и вытер кровь о подкладку. Было бы гораздо гигиеничнее обмотать палец носовым платком, но ему не хотелось показывать ребятам, что чей-то промах привел к таким неприятным последствиям. «Ну и выпендрежник же ты», — обозвал он сам себя и слегка поморщился. Начинающие могут играть обеими руками. Он криво улыбнулся. Вечное, неизбывное тщеславие старых спортсменов…
1927 год
Тем летом в жизни Бенджамина произошло еще несколько важных событий. Он участвовал в трех играх в команде старших и, очень эффектно поднырнув, принял трудный мяч, чем обеспечил победу своей команде над другим лагерем. В результате в пятницу, во время церемонии награждения, его выбрали лучшим спортсменом недели. А Кон дал ему целых пять долларов, поскольку именно Кон был тогда питчером. С тех пор прошло немало времени, прежде чем Бенджамину снова удалось заработать на спортивных достижениях — случилось это лишь через год после окончания колледжа, во время Великой депрессии. Тогда он за двадцать пять долларов сыграл в двух или трех футбольных матчах в Ньюарке.
И еще тем летом он впервые в жизни заплакал, жалея ближнего своего. То стало своеобразным этапом, приближающим его к зрелости. А случилось это по окончании финального турнира по боксу, во время которого его брата Луиса побил в трех раундах какой-то мальчишка двумя годами старше, но в той же весовой категории — до семидесяти пяти фунтов.
У Луиса была разбита губа, на лбу красовалась огромная шишка. Брат воспринял избиение с обычным присущим ему стоицизмом, но когда они вместе пошли в душ отмывать кровь и прикладывать ко лбу мешочек со льдом, на глазах у старшего брата вдруг выступили слезы. То были слезы любви и сострадания. Бенджамин даже отвернулся, ему не хотелось, чтобы брат видел, как он плачет. Но он знал, что Луис заметил его слезы, хотя ни тогда, ни впоследствии они ни разу не заговорили об этом случае. Никогда, даже став взрослыми, ни словом не упомянули об этом. Луис тогда мрачно взирал на него, и в глазах его читалось изумление. И еще, похоже, он немного стыдился, как ему казалось, проявления детской слабости у брата, которого никогда прежде не видел плачущим.