Голоса на ветру
Шрифт:
– Не понимаю, Алеша, почему бы тебе не вернуться? – сказал Данило удивленно.
– Японимаю! – ответил Алексей Семенович Смирнов – Теперь люди там другие…
– Но здесь тоже! – Данило ласково положил руку на плечо Алексея. – И у нас нет ничего общего. У нас даже безумие разное…
Немного поколебавшись, Данило рассказал Алексею историю Дика Доджеса, помещенного в его отделение после попытки самоубийства с анамнезом, который может значить все, а может – и ничего, похожим на те, какие писал Рашета, который презирал самоубийц, особенно молодых и красивых: «Раз уж он проглотил килограмм лекарств, то почему и вены на руках не перерезал? Попытка бы удалась. И получился
В одурманивающей духоте «Рэд Рама» Данило Арацки снова видел, как в его отделение привозят белого и чистого Дика Доджеса.
– А с этим что? – удивленно обратился Данило к главному врачу отделения и в тот же момент понял, что не имел права на удивление. Дело врача лечить, а не удивляться. Болезни болезнями, а жизнь одна. Доджеса жизнь покидает стремительно и беспричинно. А парень примерно такого возраста, как Дамьян, он – мелкий банковский служащий, который по невнимательности пропустил два ноля, из-за чего в счетах образовалась недостача.
– Как это произошло? – спросили его. Заикаясь, он попытался объяснить, каким образом вкралась ошибка, но начальство не интересовали ни такие, ни любые другие ошибки. У Доджеса не было наличных, чтобы возместить убыток, а, может быть, соответствующий чиновник не согласился на такое решение, и парень был уволен без права на обжалование и отсрочку. Потрясенный Доджес выскочил на улицу, крича, что он никто и ничто. Ноль. Человек-ноль. Расстегнул ширинку на углу Вашингтон-Стрит и Оак-Стрит и принялся мочиться на прохожих, а потом, не сопротивляясь, позволил отвезти его в больницу, проглотил горсть пилюль и попросил присутствующих его не беспокоить.
– За ошибки нужно расплачиваться! – повторял он, говоря о своей ошибке как о преступлении. Спасибо докторам, но он не заслуживает никакого милосердия. Он ноль. Человек-ноль. Без денег, без места в обществе, чем же еще он может быть, как не нулем? Человек-ноль!
– В таком случае, все мы ноль! – Данило Арацки отшатнулся, увидев вытаращенные глаза парня и его бескровные губы, которые шептали, что мистер доктор не прав.
– У остальных нулей есть счет в банке! – Дик Доджес вдруг замолчал, словно ему нечего было больше сказать. Нули, имеющие счет в банке, не нули!
Данило Арацки чувствовал, что его ладони стали влажными и холодными от страха, который охватил его всего, целиком, но не мог понять природу этого страха и преодолеть его. Распростертый на кровати парень – больной, это видно и по его глазам, и по цвету лица, и по беспокойству, сводящему судорогой его руки и губы, однако не может быть, чтобы отсутствие денег стало причиной такого приступа. А, может быть, эта темная тень – предостережение, что он не сможет понять законы того мира, в котором теперь обитает. Что у нас и безумие разное.
Если бы не Дик Доджес, а кто-то из «соотечественников» расстегнул штаны посреди Кнез Михайловой, уж он-то про себя не сказал бы, что он ноль, не позволил бы так спокойно отвезти себя в дурдом. Ноль это весь мир! Неужели эти идиоты, которые называют себя докторами, считают, что его на помойке нашли и с ним можно делать что угодно? Пусть господа врачи подставляют свои задницы под шприцы, он на такое не согласен!
Доктор Данило Арацки невольно улыбнулся. Мелкого хулигана с белградской улицы он бы смог вытащить из его космического бунта. Американского парня ему не понять. Длинный, белый, чистый, Дик Доджес неподвижно лежал на кровати как большая белая рыба, попавшая в шторм, который разбил ее о берег. Данило вытер пот со лба парня, потом вымыл руки. Большая, белая, разбитая рыба лежала перед ним. Данило не понимал этот разбивший ее шторм, он был не в состоянии помочь. На мгновение ему показалось, что вместо Дика Доджеса лежит он сам, одуревший от наркотиков. По его телу пробежала дрожь. Когда он попросит перевести его на работу в лабораторию, доктор Уокер скажет, что это у него просто небольшой кризис. Кризисы приходят и уходят. В лаборатории не такой уж большой выбор, можно резать крыс, а можно лягушек. Крысы по ночам не спят. Он, без сомнения, выберет лягушек. В конце концов, лягушки это тоже милые Божьи твари, а безумие у нас не одно и то же.
Вытаращив от изумления глаза, Алексей Семенович безуспешно пытался разгадать, что Данило подразумевает под «милыми Божьими тварями». И только после разговора с Ароном ему стало немного яснее, что мучает Данилу.
– Если Данило не забудет Доджеса, он начнет искать другую работу! – сказал Арон. – А вдруг он снова решит бежать? Все мы, в сущности, только и делаем, что убегаем… – лицо Алексея так побледнело, что Арон остановился на полуслове.
За окном сгущалась темнота.
В Белграде, вероятно, начинается новый день, а в Мурманске…
– Что сейчас в Мурманске? – повернулся он к Алексею Семеновичу. – День или ночь? Что светится за окном в Мурманске? – пытаясь продолжить свою мысль, Арон посмотрел на Алексея Семеновича…
– Снег… – сказал он с отсутствующим видом. – Вероятно, снег! А почему Данило начнет искать другую работу?
– Не знаю! Но так оно и будет, я больше чем уверен…
– Только это не новая работа, а новые мучения! – из темноты, испещренной световыми лучами с соседних небоскребов, на семнадцатом этаже нью-йоркского отеля Данило услышал голос Луки Арацкого и вздрогнул! Откуда он знает? Он даже Арону не сказал, что на несколько дней поедет в Хикори Хилл на семинар о болезни Альцгеймера в раннем возрасте. Арон услышал об этом от кого-то из администрации больницы, а, может быть, от Алексея Семеновича, хотя тот не помнит, что хоть что-то говорил ему о предстоящей поездке Данилы на Средний запад.
– Ружа Рашула? Да? – Арон усмехнулся и потянул Данилу в столовую для персонала клиники. Там было почти пусто, время обеда еще не пришло.
Арон внимательно всмотрелся в глаза Данилы и присвистнул: – Да что с тобой творится? Не ты ли еще в Ясенаке утверждал, что некоторые вещи лучше забыть, чем помнить? Во всех странах, во все времена были больные, от которых действительность ускользает, оставляя в их сознании то одно, то другое зернышко из бывшего в памяти, а…
– А… что? Забвение не стирает все? Оставляет пустоту с крошками воспоминаний о чьем-то веснушчатом носике, о лягушачьих концертах в Ясенаке, о тенях, которые скользят вниз за окном «Атертона». Хватит, Арон! Неужели ты еще не понял, что мы с тобой не те люди и не в том месте? Кто может сказать, что происходит в нашей Юге?! А мы теперь здесь, мы просто-напросто трусливо сбежали, как только там заварилась каша… Ну, вот, поэтому мы здесь…
– Ошибаешься, друг! Мы сбежалидо того, как в Югославии началось безумие, да оно там, собственно, никогда и не кончалось. Не один Гарача плакал во сне. Плакал и Марко Вукота, у него вся семья погибла, брошенная в бездонную яму под Гацко, он чудом остался жив, и уж он-то убежден, что ничего не кончено. Яма с костями родителей, сестер и братьев взывает, а кругом снова точат ножи. Его напрасно призывают успокоиться. Дескать, война была, да, но война в прошлом. Больше войны не будет. Марко Вукота никому не верит. «Рану не видно, – говорит он, – но боль все сильнее!» И все только повторяется. «Достаточно осенью, когда оголились деревья, склониться над одной из таких ям, и в завываниях ветра услышишь стоны убитых еще тогда, давно. Ямы ждут, ждут».