Голоса Памано
Шрифт:
– Так что говорят?
Ориол посмотрел на нее. Он впервые видел ее такой серьезной. Впервые она смотрела на него совсем не теми глазами, которые он сумел запечатлеть на портрете. Ему волей-неволей пришлось как-то отреагировать на ее вопрос.
– Ну… говорят, что здесь, в Торене, Тарга сводит счеты с людьми, которые…
Элизенда встала и закончила фразу, которую Ориол подвесил на люстру:
– С людьми из деревни, которые убили моих отца и брата, да?
– Ну вот.
– Неужели тебе тоже надо напоминать, что у меня нет ничего общего с этим троглодитом?
– Да нет, что ты…
– Когда я год назад вернулась, все, к сожалению, уже было сделано… К тому же счеты сводились повсюду. – Она отвернулась от него и застыла перед камином, словно любуясь портретом. – А вообще-то, я не обязана тебе ничего объяснять.
Теперь она снова повернулась к нему, как будто намеревалась позировать художнику, стоя перед ним вполоборота, но при этом почти фронтально
Это был самый напряженный ужин из всех, какие помнила Тина. Ее мужчины, опустив глаза, прилежно ели суп. Она взглянула на них и, чтобы начать разговор, спросила ты знаешь, когда мы сможем тебя навестить; измученный Жорди сурово произнес, что ни за что не будет его навещать, а Арнау, обращаясь только к матери, ответил не знаю, но как только узнаю, тут же вам сообщу, мне будет очень приятно, если вы приедете. Или ты одна. Следующая четверть часа ушла на то, чтобы переварить последнюю фразу, предполагавшую исключение Жорди не только из беседы, но и из будущего. Наконец Тина нарушила молчание, сказав не знаю даже, я совсем не представляю тебя в черных одеждах, с молитвенником в руках или поющим в церковном хоре. Это так же необычно, как если бы ты сделал меня бабушкой; это был единственный момент во время сей тайной вечери, когда Арнау засмеялся, даже разразился хохотом; Тина была убеждена, что Жорди с трудом сдерживается, чтобы не рассмеяться, но он был ужасно упрямым и не мог отказаться от роли, которую уже начал играть, а посему не позволил себе даже улыбнуться, как бы ему этого ни хотелось. Вместо этого, доедая омлет, он проявил явное отсутствие такта, заметив тебе будет очень не хватать женщин.
– Да. Я знаю.
– Так зачем ты все это делаешь?
– Совсем из других соображений. – Сын отпил воды из стакана. – Не знаю, интересуют ли они тебя.
– Меня точно интересуют, – еле слышно сказала Тина.
Тогда Арнау заговорил с ними, как Христос со своими учениками; он рассказывал им о святом причастии, о ценности молитвы, об ora et labora, о смысле, который он находил в монашеской жизни, или монашеском выборе, как он говорил. О значимости богослужебного круга, о смысле литургии, о том, что он просил о принятии его в аббатство Монтсеррат с намерением остаться в монастыре – отныне и на всю жизнь. Что он не знал, сочтут ли его достойным принять священнический сан, но самым важным для него было принять постриг. Когда он сказал на всю жизнь, Тине почему-то показалось, что он сказал на всю смерть, и она отчетливо услышала погребальный лязг опускающейся на гроб могильной плиты вроде тех, что изготавливает Серральяк. Арнау говорил очень спокойно, своим обычным размеренным тоном, не стремясь никого обратить в свою веру или наставить на путь истинный, а лишь выражая свою сугубо личную радость по поводу того, что начинается новый этап в его жизни, и он предпочел бы ехать туда один, так будет лучше. Да нет, правда, не нужно. Он не хочет, чтобы его сопровождали. Его родители, перекатывая в полном молчании оставшиеся на скатерти хлебные крошки, даже не осмеливались взглянуть друг на друга. Они слушали своего сына и с огромной болью в душе думали, как это его смогли одурачить подобными баснями, боже мой, святое причастие, Арнау, ведь ты казался спокойным, уравновешенным, умным, образованным и работящим парнем. Во имя чего, бог мой, и за какие такие коврижки эти профессиональные манипуляторы душ человеческих тебе вывернули наизнанку все мозги?
Они молча вымыли посуду. Им даже в голову не пришло включить телевизор, это показалось совершенно неуместным. Потом все трое уселись в кресла, и Жорди закурил трубку. Никто ничего не сказал, но молчание не было неловким. Такая своеобразная мрачная форма прощания, ибо похоже, ты больше уже не вернешься в родной дом, это в том случае, если мы с твоим отцом по-прежнему будем жить вместе. Жорди уже почти докурил свою трубку, когда Тина почувствовала знакомый укол: три дня без боли, и вот надо же, именно сейчас. Она отряхнулась от черного облака своей памяти, встала и вышла из комнаты. Уже из кабинета услышала, как Жорди говорит сыну заточив себя в монастырь, ты лишишь себя богатства культурного разнообразия, которое с каждым днем становится все более осязаемым. Арнау что-то ответил так тихо, что Тина не расслышала. Ах, Жорди, ну что за зануда, даже не знает, что сказать сыну. Впрочем, как и я. Я могла бы сказать если ты уйдешь в Монтсеррат, то не встретишь женщину, которая могла бы полюбить тебя глубоко и сильно. А я умру от горя. Но этого говорить нельзя. Тина вернулась в гостиную с пакетом в руках:
– Это тебе.
Она протянула пакет Арнау; юноша этого не ожидал. Он развернул пакет с тем же любопытством, с каким на него смотрел Жорди, который тоже пребывал в неведении относительно его содержимого. Это был альбом с лучшими фотографиями, которые Тина снимала на протяжении двадцати лет, с первого зевка маленького ротика в роддоме (ах, какая же это гордость – стать матерью и отвечать за жизнь человеческого существа) до прошлого лета, когда он вернулся, загорелый и повзрослевший, из трудового лагеря французской НПО, действовавшей на территории Боснии. Он стоял рядом с Жорди, улыбавшимся в объектив камеры и к тому времени уже точно спутавшимся с неизвестной ей женщиной, потому что Реном уже тогда видела его в Лериде, в то время как он должен был находиться совсем в другом месте.
Арнау долго и внимательно рассматривал фотографии. Тина была уверена, что сумела растрогать его, но юноша не желает этого демонстрировать. Она заметила, что он быстро перевернул страницу со своей фотографией, сделанной в девятнадцать лет, где он был запечатлен на фоне елей и горных вершин, со взглядом, устремленным в далекие грезы, что за красавчик мой сын, а ведь это я его родила. Снимок, которым можно гордиться; сын, который выбивает почву из-под ног.
Спать пошли очень поздно, словно не желая, чтобы эти минуты тишины, пока они еще все вместе, заканчивались. Следует признать, что Жорди держался весьма неплохо и не устраивал никаких сцен; видимо, сдерживал эмоции до того момента, когда они останутся вдвоем. Поэтому Тина предпочла не отправляться в постель одновременно с мужем.
– Я разбужу вас утром, – сказал Арнау, заводя будильник.
– Не понимаю, почему ты должен ехать так рано.
– Спокойной ночи, Арнау.
– Спокойной ночи, папа. – Прежде чем закрыть дверь своей комнаты, он нежно поцеловал мать. – Спасибо за фотографии, – сказал он, – они меня очень порадовали.
Войдя в спальню, Арнау сел на край кровати. Машинально стал поглаживать Юрия, устроившегося посредине матраса. Кот жалобно мяукнул и подвинулся поближе к Арнау, у которого вдруг случилось прозрение или что-то в этом роде, и он сказал а ведь я тебя больше никогда не увижу, Юрий Андреевич. Родителей увижу, а тебя нет. После того как он стойко перенес последнюю семейную вечерю, последнюю беседу за домашним столом, последнее мытье посуды, последний подарок в виде снимков всей своей жизни, печаль обескураженной матери и гнев обезоруженного отца, только теперь, когда он гладил Юрия… вдруг на глаза навернулись слезы, которых он никак не ожидал, и он вновь подумал больше я тебя никогда не увижу, Юрий Андреевич, потому что ты очень старый. Доктор Живаго, охваченный непривычными эмоциями, ответил энергичным зевком и немедленно спрыгнул с кровати в поисках причины неизвестно откуда раздавшегося звука, поскольку с молодым хозяином он бесед никогда не вел.
И что теперь, думала Тина, сидя перед компьютером в ожидании, пока Жорди захрапит. Ни сына, ни мужа. Она открыла папку, которую ей дала Жоана, и вновь наткнулась на историю смерти Ориола Фонтельеса. Перечитала ее. Потом с помощью лупы стала разглядывать лица двух фалангистов на снимке чернильного цвета. Оба были в форме. Тот, кого она считала Ориолом, поскольку он выглядел моложе, был высоким и с растрепанными волосами. Второй был зрелым мужчиной, смуглым, с зализанными назад волосами и тонкими, аккуратно подстриженными усиками. Она принялась перечитывать статью: честный человек, трудолюбивый педагог, герой и мученик. Потом стала представлять себе, как все произошло, чтобы не думать об Арнау. Решила перечитать обнаруженные в школе тетради, исписанные мелким четким почерком. Жорди все еще не храпел. Дорогая моя доченька, не знаю, как тебя зовут. Так он начинал свое послание. Дорогая моя доченька, не знаю, как тебя зовут, но знаю, что ты существуешь, потому что видел твою ручку, маленькую и нежную. Мне бы хотелось, чтобы, когда ты вырастешь, кто-нибудь показал тебе эти строки, потому что я хочу, чтобы ты их прочла. Меня пугает то, чт'o тебе могут обо мне рассказать, особенно твоя мать. Поэтому я пишу тебе это письмо, которое будет очень длинным, и наверняка, когда оно дойдет до тебя, меня уже не будет в живых. Но ты не слишком опечалишься, потому что, скорее всего, так и не узнаешь меня. Знаешь что? У меня такое ощущение, что это письмо – как свет звезд: когда ты его получишь, меня уже много, очень много лет не будет в живых. Дорогая моя доченька, не знаю, как тебя зовут. Дорогой мой сынок Арнау, я знаю, как тебя зовут, но не знаю, какой ты.
Именно тогда она решила перепечатать текст всех четырех тетрадей. И опубликовать их, чтобы сохранить память о человеке, потерпевшем поражение. И еще она сказала себе, что завтра, когда она запечатлеет последний поцелуй на щеке сына, она скажет, что ужасно его любит, и попросит, чтобы он простил ее, потому что она не сумела сделать все иначе. И еще скажет, что боится идти к врачу, потому что не знает, что тот ей скажет. Она скажет все это сыну, когда заключит его в последнее объятие. Потом Тина аккуратно сложила тетрадки в коробку и отправилась в постель, чтобы погрузиться в храп Жорди.