Голубая лента
Шрифт:
Принс улыбнулся.
— Понимаю, — сказал он.
Райфенберг сделал такую ироническую гримасу, что Уоррен покраснел.
— Понимаете?! Где вам это понять, мой молодой друг? Где вам в вашем возрасте знать, что такое искусство? — Райфенберг рассмеялся. — Говорю вам, легче производить пять тысяч автомобилей в день, чем создать одну-единственную фугу Баха или одну маленькую, но бессмертную песню. Простите меня, Принс, — добавил он уже мягче, — но я утверждаю, что в вашем возрасте еще невозможно понять, что такое искусство. Ну, так на чем же я остановился? Итак, Кинский подал на развод и выиграл процесс. Ева была признана виновной
Однажды случилось нечто страшное. Ребенок исчез. Кинский на улице отнял его у няни и увез в машине. Когда Марта одна возвратилась домой, Ева заметалась, как безумная, она была в отчаянии и отказалась от гастролей в Нью-Йорке. Как раз тогда ваши уважаемые коллеги, господин Принс, начали печатать длиннейшие сенсационные статьи о судебном процессе Кинский — Кёнигсгартен.
Райфенберг сделал пренебрежительный жест.
Затем продолжал рассказывать:
— Ева ни в коем случае не считала себя побежденной, ничуть. Теперь она решила похитить ребенка! А она уж что решила, то обязательно сделает. И она это сделала! Вы, конечно, знаете эту историю!
— Она сама похитила ребенка, или у нее были помощники, профессор? — наивно спросил Принс.
Райфенберг подмигнул Принсу и расхохотался.
— Не могу же я вам так сразу все и выложить, мой молодой друг, — ответил он. — Как-нибудь в другой раз. Могу лишь сказать, что Ева вдруг исчезла и появилась только через три дня — с Гретой.
Итак, заключил Райфенберг, опять пошли беспокойные дни, судебные тяжбы. Ребенка задергали: его тащили то туда, то сюда, наконец вмешалась седовласая дама, королева-мать. В самом деле, куда же это годится? Ребенка тянут из стороны в сторону, не дают ему покоя. Королева-мать начала переговоры. С ним, Райфенбергом. В конце концов согласились на том, что каждое лето Ева на два месяца забирает ребенка к себе.
— А теперь, мой уважаемый молодой друг, — сказал Райфенберг, зажигая потухшую «Виргинию», — вы знаете всю эту историю такой, какой она была в действительности. Я же полагаюсь на ваше благородство, — слышите, я говорю — благородство! — и надеюсь, что вы исправите промахи американской прессы, — если случится, что вдруг вспомнят этот старый роман. — Он протянул Уоррену бархатисто-мягкую руку, руку без костей. — А ту, вторую историю, о похищении ребенка, я тоже, пожалуй, вам как-нибудь расскажу. Она не лишена интереса.
Уоррен вскочил и попытался задержать Райфенберга обольстительнейшей улыбкой; Райфенберг замедлил шаг.
— Я знаю, конечно, все подробности, — не выдержал он; видно было, что он с трудом хранит свою тайну. — История довольно романтическая. Ева сама, своими руками, сумела вернуть ребенка. Ее друг, этот Йоханнсен, о котором я упоминал, ждал в автомобиле. Она проникла в дом королевы-матери, переодетая старой крестьянкой, с корзиной за спиной. О, это в высшей степени романтическая история! Она вытащила бы свою Грету даже из пекла.
Райфенберг улыбнулся и, высоко вскинув лобастую голову, удалился.
Вслед за ним и Принс вышел из столовой. Рассказ Райфенберга воспламенил его фантазию. Не теряя времени, он отправился в одну из комнат для прессы, чтобы тут же записать все, что узнал.
13
Милую крошку (англ.).
А о Кинском, своем таинственном соседе по каюте, этом монахе, Принс, естественно, не обмолвился Райфенбергу ни словом. Да и как мог он это сделать? Ему ведь не известно, тот ли это Кинский, хотя едва ли могут быть сомнения. Этот орлиный нос!
И тут он вспомнил, где видел это лицо! В редакции «Юниверс пресс», когда там публиковались сообщения о бракоразводном процессе.
«Вы едете по делам? — Нет, не по делам. — С научной целью? — Нет, и не с научной. — Стало быть, вы путешественник? — Нет. И не путешественник, хотя, пожалуй, можно сказать и так».
Никакого сомнения.
И вдруг Уоррен увидел трагические черты в этом монашеском облике.
Райфенберг раскрыл перед ним судьбу двух человек, совершенно случайно встретившихся ему на пароходе. Теперь какие-то таинственные нити связывали его с ними. Он чувствовал себя статистом в еще не закончившейся драме, и в его буйной фантазии эта роль рисовалась ему волнующей.
Спускаясь вниз, в свою каюту, чтобы переодеться для прогулки по палубе, Уоррен все еще мучился угрызениями совести. Он поступил непорядочно. Более того, он вел себя, прямо скажем, подло. Если бы он рассказал профессору о своем соседе по каюте, Райфенберг, естественно, не стал бы беседовать с ним так откровенно. Уоррену было стыдно, и, войдя в каюту, он никак не мог решиться взглянуть на Кинского.
Тот, поджав ноги, сидел на койке в серой выцветшей пижаме и, погруженный в глубокое раздумье, что-то усердно записывал в блокнот. Возле койки стоял поднос с нетронутым завтраком. Кинский был тщательно побрит и причесан. Как и вчера, от него пахло эссенциями. Шторки на иллюминаторах были еще задернуты, в каюте горел свет. Уоррену показалось, будто Кинский выглядит сегодня гораздо свежей, чем вчера, пожалуй, несколько бледнее, зато нет вчерашней желтизны. Только кожа у глаз и в уголках рта сплошь в мелких морщинках, как у начинающей увядать женщины. И даже безмерное напряжение, вчера придавшее его лицу такую суровость, сегодня как-то смягчилось, и глаза смотрят спокойней.
— С добрым утром! — воскликнул Уоррен, стараясь держаться как можно более непринужденно. — Я только на минуточку. Надеюсь, вы хорошо спали? — Уоррен стоял уже у своего умывальника. Все сошло гладко.
Кинский взглянул на него рассеянно, но дружелюбно. Казалось, вопрос Уоррена только сейчас дошел до него, и он покачал головой. Нет, он почти совсем не спал.
— Бессонница — моя кара, — ответил он.
— Кара? За какие такие грехи? — спросил Уоррен. Смущение его уже совсем прошло, он даже нашел в себе мужество смотреть прямо в глаза своему собеседнику.