Голубая тетрадь
Шрифт:
Мауд: Ты знаешь, что в такие места — в магазины и на чердаки — селили в основном стариков, я никогда не видела там молодых людей.
Кровавые поносы увеличивали смертность, умирало уже по 120 людей в день, телеги, на которых прежде перевозили продукты, теперь были гружены мертвецами, их тела покрывали старыми завшивленными одеялами. Горе правило городом и, в первую очередь, захватывало стариков. Убогие, униженные, они покорно молили о капле супа. Жара не спадала, в городе стояла пыль, всевоможные инфекции распространялись уже не только среди стариков, но и молодых, особенно тиф. Видеть умирающих стариков все-таки
Страх завладел городом, страшный мор. В один и тот же день у многих из моих близких подруг и друзей вспыхнула высокая температура, начался понос. Больных спешно изолировали в инфекционную больницу, многие умирали.
Наконец жара ослабевает, дело идет к осени. Эпидемия постепенно спадает, оставляя после себя горюющих людей, потерявших своих близких, тех, кто так оголодали, что не смогли справиться с болезнью. Люди устали жить в этом страшном мире непрекращающейся войны, в постоянном страхе о том, что их ждет завтра, — будет ли еда, будем ли мы здесь.
После грустного, дружеского Рождества снова транспорт. И все это продолжается бесконечно: голод и связанное с ним жуткое настроение, сплетни, деморализация, болезни, транспорты, неясность ситуации, страх, война, безнадежность. Я работаю, чтобы работать и забыть обо всем. Ходим в одежде, оставшейся от умерших, одежда вся черная.
Вспоминаю Полиану и ее «миссионерские бочки». Работая на разборке «посылок», Мила расплакалась от унижения, мы привыкли носить рвань, я ходила в старых брюках, мешковатом свитере, поверх пиджак, обувь или натирала ноги, или протекала. Мне было все равно. Такие вещи, как теплые брюки, рукавицы или конфеты, достать можно было лишь при одной возможности — если прислуживать эсэсовским женам или любовницам. Но об этом я не думала и думать не желала.
Я знала, что отупела, но и это мне было все равно. Я не принимала и не желала принимать отчаянье Петра; наконец, он смог поговорить со мной нормально и указать мне на дорогу, которая выведет меня из делириума беды.
Пришла зима, наконец-то и мы получили посылку. Как мы радовались каждому листу бумаги, каждой баночке с горчицей, каждому куску хлеба, который столько значил для нас.
Но недолго продлилось наше беззаботное состояние. Заболела Мила. Обострилась ее старая болезнь — сначала в ухе кололо, затем началось воспаление, бедная, терпеливая Мила проплакала от боли всю ночь, и мы не знали, как помочь ей. Наконец нашелся врач и сказал — после обеда будем ее оперировать. Никогда не забуду, как мы все сидели на лестнице Верхлабских казарм, превращенных в больницу, вода, капающая из водопроводного крана, отсчитывала бесконечное время ожидания перед белыми дверями. За ними Мила. Я так боялась, но в конце концов после часа или двух двери открылись и вышел врач. На его лице отражалось физическое и душевное изнеможение. «Теперь все в порядке, еще бы четверть миллиметра, и дошло бы до оболочки мозга — и…»
Мы пошли с мамой домой, не было сил ни говорить, ни думать.
Первый визит в больницу. Мила изменилась — бледное лицо в повязке смотрело на нас, но что еще хуже, нерв левой половины лица был задет, мышцы потеряли чувствительность, левая сторона была перекошена и неподвижна. Я изо всех сил старалась делать вид, что ничего не замечаю, но на лестнице я разрыдалась. И это — Мила? Но прошло время — и лицо выровнялось и рана зажила. Позже мы узнали, что и у врача не было особой надежды: четверть миллиметра — и не было бы у меня сестры. Я не могла себе представить, как бы я жила без Милы, без наших разговоров, полных взаимопонимания, теперь я это оценила сильнее, чем прежде.
И тут неприятность — нашу мастерскую закрыли, пришел конец моему рисованию. Мастерскую переделали в фабрику по производству вещей из кожи и бумаги, и я из гордой художницы превратилась в наипростейшую и наискучнейшую служащую, которая просиживает целый день у кастрюли с клеем.
А на улице все было ярким, цветным… Удар, меня постигший, я перенесла относительно легко, я все еще была под влиянием чудесного исцеления моей Милы, рожденной заново.
И тут — новый удар — транспорт, самый страшный из всех ударов. Первый транспорт — горе постигло и нашу семью — Мила получила повестку.
У меня сердце упало. И естественной мыслью было — едем вместе. И на это я получила никогда мною так и не понятый, никогда мною так и не принятый, никогда мною так и не прощенный ответ — «Не едем». Может, родители сошли с ума? Как можно отпускать от себя Милу? Я спорила с ними — бесполезно. «Не едем. Трое не могут сопровождать одного. Милена взрослая, мы тебя с ней не отпустим, останешься с нами». И это говорят мои родители? Уважаемые люди? Что с ними случилось?
Мила принимала это как нечто само собой разумеющееся. Все сошли с ума, мир перевернулся, меня никто не понимает. Как я могу остаться здесь без Милы?
При этом упаковывались, складывались вещи. Без нас. Мила все сама. Мысль, что я останусь без Милы, не была такой страшной, как та, что она поедет одна.
День отправки помню как сквозь сон. Место сбора было в пыльных казарменных дворах, опаленных жестоким сентябрьским солнцем, все сидели на мешках и рюкзаках, разбросанных там и сям по земле, — отчужденные, отчаявшиеся, собранные в дорогу люди. И Мила. Наша Мила. В зеленой блузке и костюме. Я не верила своим глазам, не верила судьбе, как могло это случиться?
Настал вечер, первый вечер, когда Мила, моя сестра, должна будет спать под открытым небом, на рюкзаке, а я — в нашей переполненной комнате.
Потому что она едет, а мы — нет.
При мысли о том, что будет с Милой, меня охватывало отчаянье. И я говорила с Милой как можно веселей и беззаботней.
«Понимаешь, видимо, так и должно быть. Это путь к самостоятельности».
Боже, спасибо тебе за то, что мы тогда не знали, что это путь не к самостоятельности, а к мученической, нечеловеческой смерти.
Не могу писать дальше. Все кончилось у рельс пожатием рук, «в точке кипения».
Комментариев нет, — не могу.
Поезд ушел, Мила исчезла. Вначале было ощущение полной опустошенности, потом, после страшного последнего письма (со словами «тетю голод я вижу каждый день, Ханка, будь лучше») все словно бы провалилось… Была у меня сестра. Или продолжать надеяться? Это было бы чудо…
И один вопрос. Мила? Первое время после отъезда Милы для меня было стихийным бедствием. Все мелкие радости пресекались мыслью о Миле. Почему она не здесь? Мы с мамой все время плакали, не было у нас никаких желаний. Ни рисование, ни Петр, ничто не могло…