Голуби в траве. Теплица. Смерть в Риме
Шрифт:
Смеялись рядом с Кетенхейве, смеялись впереди и сзади него. Почему они смеются? Кетенхейве этого не понимал. Ему стало страшно. Он исключен из общей массы. Исключен из общего смеха. Он не видел ничего смешного. Он видел голого актера. Трижды разведенную даму, которая обнаружила этого актера в ванне. Скорее грустные, чем смешные ситуации. Но вокруг Кетенхейве все смеялись. Исходили смехом. Разве Кетенхейве здесь иностранец? Разве он попал к людям, которые иначе плачут, иначе смеются, не такие, как он? Может, он иностранец по своим чувствам, и смех, окружающий его в темноте зала, больно бьет его, словно мощная волна, и грозит утопить? Кетенхейве ощупью выбрался из этого лабиринта и поспешно ушел из кинотеатра. Это было настоящим бегством. Ариадна пропищала ему вслед: «Держитесь правее! К выходу правее!» Тесей обратился в бегство,
Смеркалось. На небе еще светился последний отблеск заходящего солнца.
Время ужина. Они сидели в своих душных комнатах, сидели перед разобранными постелями, питались и, лениво жуя, слушали, как заливается репродуктор:
«Возьми, капитан, меня в море… Родины яркие звезды…» На улице лишь изредка попадались люди. И то лишь те, кто не знал, куда им идти. Они не знали, куда идти, даже если у них была своя комната, даже если постель их была разобрана, а пиво и колбаса дожидались их, они все равно не знали, куда идти. Это были такие же люди, как Кетенхейве, и все же в чем-то другие, они не умели быть наедине с собой. У кинотеатра стояли подростки.
Они ходили в кино два раза в неделю, а в остальные дни торчали у входа.
Они дожидались. Чего они дожидались? Они дожидались жизни, а жизнь, которой они дожидались, все не приходила. Жизнь не являлась на свидание у кино, а если и являлась и была рядом с ними, они ее не замечали, и спутники жизни, которых они потом находили и которые оставались с ними, были не те, кого они ожидали. Если бы знать, что придут только они, не стоило и вставать в очередь. Парни ждали просто так. Скука гнездилась в них, как тяжелый недуг, и по их лицам можно было уже прочесть, что они будут умирать от него медленной смертью. Девушки стояли в сторонке. Они были меньше заражены скукой, чем парни. Они уже не были невинными и, скрывая это, шушукались, перешептывались и прижимались друг к другу.
Молодые люди в сотый раз рассматривали фотографии киноактеров. Они видели актера в ванне и видели его переодетым в женское платье. Кого изображал этот актер? Педераста? Парни зевали, и рты их делались круглыми дырами, входом в туннель, по которому гуляла пустота. Они совали в эти дыры сигареты, затыкая пустоту, мяли сигареты в губах, и лица их приобретали надменное и злобное выражение. Они могут стать когда-нибудь депутатами, но прежде их, вероятно, призовут на военную службу. В воображении Кетенхейве ничего не возникло: он не представлял их себе ни в братской могиле, ни безногими инвалидами на самодельных колясках, собирающими подаяние. Сейчас у него не было к ним даже жалости. Его дар предвидения пропал, а чувство сострадания умерло. Подручный пекаря внимательно разглядывал окошечко кассы. Кассирша сидела в своей будке, как восковой бюст в витрине дамского парикмахера. Кассирша была тощая и гордая, на ее губах застыла приторная, как у воскового манекена, улыбка, а ее круто завитые волосы напоминали парик. Подручный пекаря раздумывал, сможет ли он ограбить эту кассиршу.
Рубашка у него была расстегнута до пупа, а короткие штаны, в которых он работал в пекарне, едва прикрывали зад. Грудь и голые ноги были запорошены мукой. Он не курил. Не зевал. Глаза его смотрели зорко. Кетенхейве подумал: «Если бы я был девушкой, то пошел бы с тобой на берег».
Кетенхейве подумал: «Если бы я был кассиршей, то поостерегся бы».
Ему встречались одинокие люди, в отчаянии бродившие по городу. О чем они думали? От чего страдали? Влекло ли их к плотским наслаждениям? Мучило ли их это? Искали ли они себе пару, чтобы удовлетворить жгущую их похоть?
Они все равно не смогли найти себе пары. А возможностей сколько угодно.
Мужчины и женщины проходили друг мимо друга, упиваясь воображаемыми картинами, а потом в наемных каморках, в наемных постелях они вспомнят улицу и будут заниматься онанизмом. Некоторые из них охотно бы напились. С удовольствием завели бы какой-нибудь разговор. Они с тоской смотрели в окна ресторанов. Но у них не было денег. Жалованье уже распределено: на квартиру, на стирку, на скудное питание; алименты и пособия тоже распределены; они были рады любой работе, приносящей деньги, которые можно распределять. Они останавливались перед витринами и рассматривали дорогие фотоаппараты. Они прикидывали, что лучше, «лейка» или «контакс», а сами не могли купить даже детского фотоаппаратика. Кетенхейве зашел в винный погребок с отделанными
Вопрос еще, будет ли у него все это: собака, стакан вина и своя постель где-нибудь в городе.
В погребок вошел священник. С ним вошла маленькая девочка, лет двенадцати, в красных носочках. Священник был высокого роста, могучего телосложения. Он был похож на крестьянина, но с головой ученого. Хорошая голова. Священник протянул девочке карту вин, и она стала робко читать названия. Девочка боялась, что ей придется пить лимонад, но священник спросил ее, не хочет ли она выпить вина. Он заказал для девочки одну восьмую, а для себя четверть литра. Девочка взяла бокал двумя руками и стала пить маленькими осторожными глотками. Священник спросил: «Вкусно?»
Девочка ответила: «О-очень!» Кетенхейве подумал: «Не робей, он рад, что ты с ним». Священник достал откуда-то из сутаны газету. Это была итальянская газета - орган Ватикана «Оссерваторе романо». Священник надел очки и стал читать передовицу «Оссерваторе». Кетенхейве подумал: «Газета не хуже других, а может, и лучше». Еще Кетенхейве подумал: «Статья написана хорошо, они гуманисты, умеют думать, защищают из добрых побуждений доброе дело, но не желают считаться с тем, что можно точно из таких же добрых побуждений защищать прямо противоположное». Кетенхейве подумал: «Правды нет!» Он подумал: «А вера есть». Он задумался: «Верит ли редактор «Оссерваторе» тому, что написано в его газете? Он священник? Принял ли он духовный сан? Живет ли он в Ватикане?» Кетенхейве подумал: «Прекрасная у него, должно быть, жизнь, по вечерам сады, по вечерам прогулка вдоль Тибра». Он вообразил себя священником, который гуляет по берегу Тибра. На нем чистая сутана и черная шляпа с красной лентой. Кетенхейве - монсеньер.
Маленькие девочки делают реверанс и целуют ему руку.
Священник спросил девочку:
– Хочешь газированной воды к вину?
Девочка покачала головой. Она пила неразбавленное вино маленькими глотками, смакуя. Священник сложил газету. Снял очки. Глаза у него были ясные. Лицо спокойное. Не опустошенное. Он пил свое вино, как крестьянин-винодел. Красные носочки висели под столом. Старик гладил свою умную таксу. В зале было тихо. Официантка тоже тихонько сидела за столом.
Она читала в иллюстрированном журнале историю с продолжениями: Я была его любовницей. Кетенхейве подумал: «Вечность». Он подумал: «Оцепенение». Он подумал: «Предательство». Он подумал: «Вера». Он подумал: «Мир обманчив».
И еще он подумал: «И эта жара, и тишина всего лишь мгновение вечности, в это мгновение включены все мы, священник и его «Оссерваторе романо», маленькая девочка и ее красные носочки, старик и его собака, официантка, отдыхающая после дневной работы, и я, депутат. Протей, больной, слабый, хотя все еще беспокойный».
Все сразу стали расплачиваться. Расплатился священник. Расплатился старик. Расплатился Кетенхейве. Винный погребок закрыли. Куда теперь?
Куда? Старик и его собака пошли домой. Священник повел домой девочку. Есть ли у священника пристанище? Кетенхейве этого не знал. Может быть, священник зайдет в гости к Кородину. Может быть, он переночует в церкви, проведет ночь в молитвах. А может быть, у него красивый дом, широкая кровать в стиле барокко, с резными лебедями, старинные зеркала, большая библиотека, французы семнадцатого века, может быть, он возьмет перед сном детективчик и немного почитает, может быть, заснет на прохладных простынях и, может быть, увидит во сне красные носочки. У Кетенхейве не было никакого желания идти домой; его депутатское пристанище было отвратительным pied-aterre*, кукольной комнатой ужасов, где он будет охвачен одним чувством: если он здесь умрет, никто по нем горевать не станет. Весь день он испытывал страх перед этой унылой комнатой.