Гончаров без глянца
Шрифт:
Наконец следовал продукт начала XIX века — мистик-масон, потом герой-патриот 12–13–14 годов, потом декабрист и т. д. до Райского, героя «Обрыва». Все это я рассказывал, как рассказывают сны, с увлечением, едва поспевая говорить, то рисуя картины Волги, обрывов, свиданий Веры в лунные ночи на дне обрыва и в саду, сцены ее с Волоховым, с Райским и т. д., и т. д., сам наслаждаясь и гордясь своим богатством и спеша отдать на поверку тонкого, критического ума.
Иван Александрович Гончаров. Из письма Ю. Д. Ефремовой. Мариенбад, 1 (13) июля 1859 года:
Вглядевшись пристально в то, что я хотел писать, я увидел, что надо положить на это года три исключительной работы, при условиях свободы, здоровья
Иван Александрович Гончаров. Из письма Е. А. и С. А. Никитенко. Мариенбад, 3 (15) июня 1860 года:
<…> Вчерашнее утро принадлежит к лучшим утрам моей жизни. Я чувствовал бодрость, молодость, свежесть, был в таком необыкновенном настроении, чувствовал такой прилив производительной силы, такую страсть выразиться, какого не чувствовал с 57 года. Разумеется, это не пропало даром для будущего (если только будет) романа: он весь развернулся передо мной часа на два готовый, и я увидал там много такого, чего мне и не грезилось никогда. Для меня теперь только понятно стало значение второго героя, любовника Веры; к нему вдруг приросла целая половина, и фигура выходит живая, яркая и популярная; явилось еще тоже живое лицо; все прочие фигуры прошли передо мной в этом двухчасовом поэтическом сне, точно на смотру, все они чисто народные, со всеми чертами, красками, с плотью и кровью славянскими. Нет намеков, загадок, тумана, как в фигуре, например, Штольца, о котором не знаешь, откуда и зачем он?
Конечно, все это дело не одного лета, даже не одного года, но если сон в руку, то я могу и потерпеть, лишь бы стало меня. Это удивительное, благотворное утро!
Иван Александрович Гончаров. Из письма Е. А. и С. А. Никитенко. Мариенбад, 23 июня (4 июля) 1860 года:
Бог знает, что делается со мной: в иные дни встаешь бодро, весело, свежо, трепещешь от удовольствия, принимаясь за работу, видишь впереди отличную перспективу, и эти дни плодотворны, много сделаешь, придумаешь. В другое время, вот как дня три — тяжесть, скука, уныние и отвращение к труду, к людям, к себе самому и более всего к жизни! И погода (может быть, это все от нее) совершенно располагает к хандре: холодно, дождливо — и везде, говорят, то же самое.
Потом вторая, но чуть ли не главная причина: я не знаю, что писать, я не умею писать, я не знаю, о чем хочу писать. Кто такой герой, что он такое, как его выразить — я стал в тупик. Вчера я напал на след новой, смелой мысли или способа, как провести героя через весь роман, но для этого надо бросить все написанное и начать снова: пожалуй, я бы не прочь, как это ни тяжело, ну а если эта новая выдумка — нелепость, вздор? <…>
Нет, видно надо мне исполнить неизбежный долг: отказаться от бесполезных попыток и взяться за другое, более практическое и существенное творчество, за работу не поэтическую, но более нужную и мне и себе. Я помню, что я годился и на другое и работами моими не пренебрегали. Смирюсь и сознаюсь, что судьба справедливо поступила, наказав меня лишением энергии и сил за долговременную праздность и излишние стремления к наслаждениям. Вы правы, надо было посвятить себя всего тому, к чему был призван, а не дилетантствовать, а если прозевал, да еще притом другой перебил дорогу, то — сам виноват.
Иван Александрович Гончаров. Из письма С. А. Никитенко. Мариенбад, 28 июня (10 июля) 1860 года:
Представьте теперь мое затруднение уловить все эти свойства, выразить в образе художника, сделать живым лицом, которому бы верили, существование которого согласились бы признать. Я пишу много и пишу вздор, тороплюсь, чтоб мне скорее написать, кончить басни, пишу — не творю, а сочиняю, и оттого выходит дурно, бледно, слабо, потому что хорошего нельзя выдумать и сочинять: оно приходит как-то нечаянно, само, и этого нечаянного, то есть поэзии, нет как нет. Написано уже много, а роман собственно почти не начался; я все вожусь с второстепенными лицами, чувствую, что начал скверно, не так, что надо бы сызнова начать, и писать не торопясь, обдумать основательно весь план, как он теперь мне представляется, и потом продумывать каждую главу. А я пишу зря, что на ум взбредет, и оттого выходит вздор, путаница, повторения. Нет, это не труд художника, а маранье какого-то борзописца, будто по заказу. <…> Пишу, чтоб успокоить свою совесть, думаю, что, когда намараю все вчерне, так, может быть, можно будет кое-как отделать, возвратиться опять к началу, переделать его и провести героя. Утешаюсь этим, но в то же время сознаю и нелепость такой затеи. Нет, если б план был обдуман, ясен, тогда бы роман шел правильно, слитно и стройно; потом легко бы было и отделывать. Но что об этом: пропащее дело! И не такие мыльные пузыри лопаются, как я!
Александр Васильевич Никитенко. Из дневника:
1860. Сентябрь 16(28). Пятница. <…> Вечером Гончаров читал мне новую, написанную им в Дрездене главу своего романа. Он перед тем уже читал мне кое-что из него. Места, мне прочитанные до сих пор, очень хороши. Главная черта его таланта — это искусная тушевка, уменье оттенять верно каждую подробность, давать ей значение, соответственное характеру всей картины. Притом у него особенная мягкость кисти и язык легкий, гибкий. В новой, сегодня читанной главе начинает развертываться характер Веры. На этот раз я остался не безусловно доволен. Мне показалось, что характер этот создан на воздухе, где-то в другой атмосфере, и принесен на свет сюда к нам, а не выдвинут здесь же из нашей почвы, на которой мы живем и движемся. Между тем на него потрачено много изящного. Он блестящ и ярок. Я тут же поделился с автором моим мнением и сомнением.
Лонгин Федорович Пантелеев (1840–1919), участник революционного движения 1860-х годов, один из активных деятелей первой «Земли и Воли», впоследствии (по возвращении из ссылки в 1874) сотрудник журнала «Отечественные записки», книгоиздатель, мемуарист:
И. А. Гончаров на одном из вечеров познакомил публику с главой будущего «Обрыва» — «Софья Николаевна Беловодова» (этот отрывок был озаглавлен «Эпизоды из жизни Райского»). Тогда Гончаров был в зените своей славы; за год перед тем вышел «Обломов», и все нетерпеливо ждали нового произведения. Он также читал хорошо, но у него была своя манера: читал, как опытный докладчик, обдуманно, выразительно, но без внутреннего увлечения.
Иван Александрович Гончаров. Из мемуарной повести «Необыкновенная история»:
С 1867 на 1868 год здесь (в Петербурге. — Сост.) провели зиму граф Алексей Константинович Толстой с женою. <…> Мы сблизились с ним еще прежде, в Карлсбаде, а тут виделись каждый день. Они звали меня беспрестанно — и я бывал почти ежедневно у них. Я уже уставал от всего, и, между прочим, от литературы, лениво заглядывал в свои тетради и, закончив давно третью часть «Обрыва», хотел оставить вовсе роман, не дописывая.
Однажды я встретил там Стасюлевича, который тогда старался оживить свой ученый журнал («Вестник Европы». — Сост.) беллетристикой и сойтись с Толстым, который готовил после «Смерти Иоанна» драму «Федор Иоаннович». Я сказал Толстому, что у меня есть три части романа «Художник Райский», что, кажется, я его не кончу, надоело, а вот посмотреть бы, не годится ли он так, как есть, в трех частях?
Все трое ухватились за эту мысль — и просили меня прочесть им написанное. Целую неделю все трое: граф, графиня и Стасюлевич, в два часа являлись ко мне и уходили в пять.