Гонимые и неизгнанные
Шрифт:
Дни перед отъездом заполнились приготовлениями: упаковывалось нехитрое имущество, в артели шла счетная работа - каждому отъезжающему выделялась сумма в 600-800 рублей на обзаведение и главные нужды.
На поселение комендант отправлял их с тем же "почетом", с каким везли на каторгу: неизменными "четверками", с неизменным же жандармским сопровождением.
Путь всех 16 лежал в Иркутск, где от губернатора им предстояло узнать о месте поселения каждого. Однако царский указ запрещал отправлять всех одновременно. Вот почему первую группу - К.Г. Игельстром, А.И. Одоевский, П.А. Муханов, П.И. Фаленберг - комендант С.Р. Лепарский отправил в самом начале января, а вторую - почти через две недели. Об
Павел Сергеевич Пушкин оказался в третьей четверке: с Н.И. Лорером и братьями Беляевыми - Александром и Петром. Точной даты отъезда установить не удалось. Они, видимо, выезжали 20-25 января; так как четвертая партия А.И. Вегелин, П. Аврамов и Шимков отправилась в самом конце января (несколькими днями позже уехал и М.М. Нарышкин).
Невыразимой была боль и тягость прощания отъезжающих с остающимися товарищами.
Мария Казимировна писала: "Родные братья не могут расставаться с большей нежностью, так несчастие и одинаковость положения сближают. Все в слезах, и все огорчены душевно. И мы тут же плачем, как сестры, провожающие своих братьев"1.
В "Записках" даже никогда не унывающий, как звали его друзья, "веселый страдалец" Николай Иванович Лорер и спустя 35 лет не нашел сил подробно описать это прощание (он работал над мемуарами в 1862-1867 годах):
"Невыразимая тоска сосала душу", - будто через сдерживаемые рыдания пробивается пронзительная фраза.
Из Петровского завода даже самые молодые уезжали 30-35-летними мужами. За плечами каждого шестилетняя каторга, груз страданий и ценой их полученный опыт. В неприкосновенности сохранили они верность молодым своим идеалам. Да и сама молодость - будто спасенная условиями заточения и полнотой их духовной жизни, взаимного духонасыщения - ещё жила в них энергической своей жизнью, то и дело прорываясь, искала выхода.
...Изба была большая, солнечная, чистая. До желто-матовой основы выскобленные широкие лавки расходились из красного угла под темными образами вдоль обеих стен, на широкие же и тоже чистые полати наброшено было цветное самотканое рядно. Цветные половики застилали весь из толстых сосновых половиц пол. Печь - широкая, русская, была по-сибирски ещё и высокая, с двумя лежанками по бокам. Она очень хорошила всю избу свежей побелкой. Будто строгим взглядом остановила она жандармов, двинувшихся было в горницу, не обтерев ног. Служба службой, а, видно, помнили они крестьянское свое детство, почтение к материнскому труду в избе, а может, и накрученное строгой рукой ухо. Вслед за первыми постояльцами в мундирах, отряхнув снег с валенок, шуб, сняв шапки, вошли в нарядную эту горницу и те, кого мундиры сопровождали.
И не хватило у избы простора и света - стало шумно, тесно, исчезли желтосолнечные краски лавок, погрустнели цветные половики. Люди заполнили собою все вокруг. Но изба повеселела вместе с ними, когда расселись они вокруг стола, на котором кипел самовар, а шутки, смех очень грустных, как казалось сначала, людей снова поселили в доме опрятность и солнечность.
После ужина они долго сидели за столом - маленький скол большой артели. О чем говорили они, что чувствовали, оказавшись впервые вне стен каземата? Вряд ли о предстоящем, его не знал никто, хотя в глубине души каждого тревога уживалась с надеждой. Тогда, в 1833-м, ещё надеялись, что монарх, исчерпав свою ненависть, высочайше соизволит вернуть их на родину. А может, отдохнув с дороги, принялись спорить о недоспоренном? Одно можно утверждать с уверенностью: не было тоски, печали и угрюмости за тем
Ночь почти заканчивалась: затихали на полу, лавке, дремал даже неугомонный Лорер. Вдруг вслед за коротким стуком раздалось радостное, прямо-таки восторженное, хоть и хрипловатое "Ку-ка-реку!". Все подскочили, кто-то зажег свечу, ища злого шутника. А он - красивый, важный, белый, отчего изумрудно-голубое оперение хвоста и головы было ещё роскошнее, стоял у печи, у нижней заслонки, и набирал силы для нового радостного клича. Немая сцена сменилась чьим-то полувопросом:
– Как он здесь, откуда?
Н.И. Лорер с серьезной миной пояснил, указывая на дверь соседней комнатки, где спали жандармы:
– Это наши стражи выставили стража, а он перестарался!
Когда смех утих, Николай Иванович заявил:
– Я волею своей отменяю твое усердие, Петруша, - и стал пробираться к печке.
В ответ раздалось ещё более самодовольное "Ку-ка-реку!". Взрыв хохота не остановил Лорера. Он благополучно достиг печи, но "Петруша" не намеревался ни покидать свой пост, ни даваться в руки. В минуту изба превратилась в некое существо из смеха, движения и придушенного "Ку-ка-реку". Упирающегося "Петрушу" общими силами затолкали под печь, плотно закрыли заслонку и приперли кочергой и ухватом. Постепенно все успокоилось, сон сморил всех в одночасье.
Новый грохот был ещё оглушительнее - летели железная кочерга и ухват, заслонка подобно пушечному ядру отлетела к двери. "Ку-ка-реку!" было не только радостным, но и злорадным, - мол, не остановить наступления утра. Четыре пары осоловелых со сна глаз уставились на белое "чудо", отдыхающее после ора и снисходительно на всех взирающее.
– Господа, я homo humanus, но этой твари я иду сворачивать голову, - в голосе Лорера звучала убежденность живодера.
И снова смех, возня, снова надежное петушиное заточение, а затем неизменное "Ку-ка-реку", едва избу заполняло сонное дыхание людей. Петух мучил их до самого рассвета. Сердиться было бессмысленно, но Николай Иванович всякий раз изобретал какие-то словесные кары пернатому и веселил всех ужасно, а уже утром, впервые за ночь рассмеявшись сам, заключил:
– А ведь Петруша похож на нас. Мы его в заточение, а он "Ку-ка-реку!", и мы опять его в заточение, а он опять "Ку-ра-реку". Наш брат - каторжный.
Только позвольте, господа, - спохватился вдруг Лорер, - выходит, что мы-то с вами исполняли ролю Никса?
Ответом был хохот просто оглушительный. И за утренним чаем не было конца шуткам и смеху.
Н.И. Лорер, умевший осветить добрым юмором самое грустное настроение (в каземате утвердилось то ли прозвище, то ли клич "Лорер, утешай меня"), вероятно, глазами души разглядел, как близки слезы у всегда приветливого и спокойного Павла Пушкина.
Хозяйка, крепкая, румяная и улыбчивая крестьянка, поставила на стол большую миску с румяными - только из печи - сибирскими шанежками. Увидев, как аппетитно справляется с ними Павел Сергеевич, Лорер сделал постно-строгое лицо, вздохнул и произнес глубокомысленно:
– И Астральному духу1 не чужда бренная материя!
И снова хохот, и заулыбался, и чем-то в ответ рассмешил всех Павел Сергеевич.
Нынче все было смешно - и не смешное. Они доживали последние крохи своей юности, молодости, они наслаждались согревающим душу чувством братства, нечеловеческим усилием воли отбрасывали - хотя бы на быстротечные эти сутки дороги - мысли о самом близком будущем. Каждому будто хотелось насмеяться впрок. Через несколько дней, знали они, беспощадные слова "навсегда" и "никогда" обретут силу действия. Может быть, навсегда поглотит их Сибирь. Может быть, никогда не доведется им больше увидеться.