Гонимые
Шрифт:
– Помоги мне.
Он заставил ее поддерживать голову Есугея, сам начал осторожно снимать с его груди грязную, со следами ссохшейся крови повязку. Чуть ниже ключицы темнела широкая рана. Оэлун зажмурилась, отвернулась.
– Боишься? – спросил старик. – Привыкай.
Промыв рану теплой водой, он отвязал от своего пояса кожаный мешочек, достал из него сухие зеленые листья, подержал их над кипящим котлом и, что-то нашептывая, залепил ими всю грудь Есугея. Тот не приходил в себя, тихо, сквозь стиснутые зубы, постанывал; его голова была сухой и горячей.
Старик перевязал рану чистой холстиной, заварил в котле какие-то
– Теперь ему будет легче. – Он впервые внимательно посмотрел на Оэлун. – Твои глаза полны печали. Не горюй, дочка, не иссушай свое сердце.
Путь каждого из нас предопределен небом. Тут уж ничего не поделаешь. Помолчал. – Немного погодя ты еще раз дай ему попить этого отвару. Я приду рано утром.
Ночью Есугей начал бредить. В бешенстве выкрикивал какие-то непонятные слова, пытался подняться. Оэлун позвала Хоахчин, они вдвоем прижали его к постели, но он все порывался встать.
– Тише, ну, тише, – вполголоса уговаривала его Оэлун.
Он затих, прижал ее руку к щеке и отчетливым шепотом произнес:
– Эхэ [8] ! Эхэ-э! – застонал капризно-жалобно, как маленький ребенок.
Хоахчин держала над головой светильник и, всхлипывая, говорила:
– Бедный господин! Ой-е, как ему больно!
Оэлун уже не думала о себе. Недавние мысли о своем будущем отлетели прочь. Перед ней был слабый, умирающий человек, и она не хотела, чтобы он умирал, чтобы ему было больно и тяжело. Она гладила Есугея по жестким рыжим волосам, по пылающим щекам, а он все крепче прижимал ее руку, будто эта рука могла помочь ему выбраться из небытия.
8
Эхэ – мать.
Неизвестно, сколько дней и ночей пролежал он в беспамятстве. Уже мало кто надеялся, что он сумеет подняться. Лишь старик Чарха-Эбуген был спокоен.
– Есугей не умрет. Будет жить Есугей.
Перед юртой он воткнул в землю копье с насаженной на него черной войлочной лентой – знак того, что здесь находится тяжелобольной и вход в юрту воспрещен. Все заботы о больном легли на Оэлун и Хоахчин. Бессонные ночи измучили их. Оэлун потеряла всякое понятие о времени. И когда Есугею стало лучше, она с удивлением увидела, что пришла зима. Над землей, убеленной снегами, разгуливали злые вьюги. Ветер свистел в ветвях старой сосны, ее ствол тяжко, натужно скрипел, хлопья снега падали в дымовое отверстие юрты и, не долетая до пола, исчезали, расплавленные жаром очага.
Пока Есугей был на грани жизни и смерти, ее сердце переполняла острая жалость, но едва он начал поправляться, как прежнее чувство отчуждения вернулось к ней. Правда, это чувство не было таким острым, как в то время, когда он привез ее в свою юрту, что-то все-таки надломилось в ней. Иногда она думала, что если бы он, а не Чиледу, посватал ее на родине, все было бы по-другому. Но он привез ее, положив поперек седла, как вор, похитивший овцу.
По утрам, едва проснувшись, Есугей отыскивал ее взглядом и звал к себе. Она садилась у его постели, опускала глаза.
– Ты почему все время молчишь?
Она пожимала плечами – ну что ему скажешь?
– Мне все время казалось, что рядом моя мать.
– Да, я это знаю. Ты часто звал ее.
– А это была ты. И ты очень похожа на мою мать.
– Да, все женщины похожи друг на друга.
– Ты обижаешься на меня?
Оэлун ничего не ответила. А он все настойчивее спрашивал об этом.
Однажды, потеряв терпение, рассердился:
– Ты что же, всегда такой будешь? Я тебя не понимаю. Если ненавидишь меня, то почему не помогла перебраться к предкам? Сделать это было очень легко.
– Зачем? Чтобы стать женой Даритай-отчигина?
– Кто тебе сказал это?
– Сам Даритай-отчигин.
– Помоги мне сесть. – Опираясь на ее плечо, он приподнялся, стиснул зубы, посидел так, унимая боль, приказал:
– Пошли Хо к Даритай-отчигину.
Пусть он идет сюда.
Даритай-отчигин, увидев Есугея сидящим, зажмурился в счастливой улыбке.
– Уже встаешь, мой любимый брат!
– Уже встаю. Скоро буду крепко держать в руках плеть… Я что тебе говорил, когда уезжал?
– Ты много говорил. Но я все исполнил.
– Об Оэлун я тебе что говорил?
– Чтобы я берег ее, не позволял никому обижать. Все твои золотые слова помню.
– Что еще говорил?
– Еще? Чтобы все у нее было: еда, питье, одежда. Разве не так, дорогая невестушка?
– А если я буду убит, что ты должен был сделать с Оэлун?
– Я должен был отправить ее домой.
– Ты сказал ей это?
– Что я, без головы! – обиженно вскинулся Даритай-отчигин. – Она бы только и думала, чтобы ты умер.
– Рыбу не поймаешь за хвост, тебя не уличишь в криводушии, – устало сказал Есугей. – Но когда-нибудь твоя хитрость обернется против тебя самого. И горько тогда будет, и никто не захочет тебе помочь.
Выпроводив брата, Есугей сказал Оэлун:
– Такой уж он есть, другим его, наверное, не сделаешь… – Задумался, помолчав, заговорил о другом:
– Жизнь наша трудна, полна опасностей.
Людская вражда укоренилась в степях. Чуть зазеваешься – твои стада захватят, твою юрту ограбят, тебя убьют или сделают рабом. Сейчас мы должны быть ближе друг к другу, человек к человеку, род к роду, племя к племени. Только так мы выживем. Но этого очень многие не понимают. Каждый думает лишь о себе. Мы слабеем, а враги усиливаются. Злокозненные татары за наши головы, за нашу кровь получают от Алтан-хана китайского шелковые ткани и железные котлы. А мы не можем как следует посчитаться с ними.
Трудные времена настают, Оэлун. Будь со мною рядом. Забудь свои обиды. Ты мне очень нужна, Оэлун. Без тебя я как меч без рукоятки, как седло без стремян. Ты вернула меня к жизни, в твоей воле сделать меня сильнее.
Оэлун чувствовала, что все его слова – от сердца. Да, он нуждается в ней, она ему нужна… Видно, небо предопределило ее путь, и надо ли противиться предопределению?
Есугей поправлялся быстро. Едва начав ходить, он потребовал лошадь.
Оэлун поехала с ним. Лошади шли шагом. Ослепительно сверкали заснеженные сопки, в морозной тишине звонко бренчали удила, из лошадиных ноздрей струился горячий пар и серебристой изморозью ложился на гривы. Оэлун тронула поводья, лошадь перешла на рысь, потом понеслась галопом. Холодный ветер обжег щеки, выжал из глаз слезы, но Оэлун все подстегивала лошадь и мчалась по всхолмленной сверкающей равнине. Стремительный бег скакуна рождал ощущение воли, и сердце сжималось от пронзительной радости.