Гонители
Шрифт:
Резкий, разрывающий бок толчок выбил его из седла. Падая, он хотел схватиться за гриву коня, ему показалось, что схватился, но удержаться не мог – клочок гривы остался в руке. Однако это была не грива, а жесткая степная трава. Он лежал на земле, и перед лицом мелькали лохматые ноги монгольских лошадей; они мелькали все быстрее, быстрее, пока не слились в черноту, поглотившую его.
Но это был не конец. Ночью он очнулся. Над степью висела луна, ее неживой свет серебрил метелки ковыля, взблескивал на доспехах павших. Весь бок задеревенел, стал чужим, в голове шумело и звенело. Но сквозь эти звуки в себе самом он услышал: недалеко от него стонал человек. Попробовал встать – не смог. Превозмогая боль и слабость, пополз на стон. Полз, перелезая
Пополз дальше, но что-то заставило его возвратиться. Замутненное сознание мешало разглядеть воина. Он полежал, набираясь сил, потом приподнялся на руках. Шлем скатился с головы воина, тускло поблескивал в траве. Воин лежал на боку, прижав обе руки к груди, рот был приоткрыт. Воин, кажется, хотел набрать в себя воздуха, но сил вздохнуть уже не хватило. Захарий смотрел в бледное, искаженное мукой лицо и не хотел верить, что это Судуй. Пошарил на его шее, рука вытянула куколку на шелковом шнуре. Образ духа-хранителя, что ли. Эту куколку, он вспомнил, на шею Судуя надела его мать. Такую же она хотела надеть и Захарию, но он отказался… Не увидят больше мать и отец своего сына. Осиротели твои дети, друг. Овдовела жена…
Стона, заставившего Захария ползти, больше не было слышно. Шлемом прикрыл лицо Судуя. Жаль было друга, его детей, самого себя, Федю и Анну… Хотелось лежать тут, плакать и ждать конца, но не дал себе послабления, поднялся, шатаясь, спотыкаясь, со стиснутыми зубами пошел среди павших. К живым.
Битва на Калке закончилась жесточайшим поражением русских. Из князей только Мстислав Удатный и Даниил сумели уйти за Днепр. Мстислава Святославича, когда он побежал из стана, смятого половцами, настигла монгольская стрела. Князь Мстислав Романович поддался на прельстительные речи нойонов, выторговал себе жизнь и велел киянам сложить оружие. Нойоны не сдержали слова. Князь принял мучительную и бесславную смерть… Погибли тысячи воинов. Домой возвратился из десяти один. Дорого обошлось земле Русской высокоумие и горделивость княжеская. «И бысть вопль и плачь по градам по всем и по селам…»
Глава 17
Возвращение к родным нутугам растянулось на весь год. Воины рвались в свои курени, и хану приходилось сдерживать их нетерпение. Он часто останавливался, медлил. Оглядываясь назад, мысленным взором охватывал завоеванные земли. Все время мнилось, что ушел, чего-то не довершив.
Что-то беспокоило его. Может быть, Джалал ад-Дин? Этот неукротимый сын слабодушного отца собирает под свои знамена непокорных, и сартаулы, растоптанные, вбитые в землю, подымают головы, втайне молят аллаха о гибели завоевателей… Но не это беспокоило его. Все так и должно быть.
Вода взбаламученного озера и та не сразу становится прозрачной… Он ждал каких-то вестей из улуса Джучи. Там было затишье, и это настораживало. Сын милостив к сартаулам, привечает их лучших людей, собирает вокруг себя книгочиев и ученых. Если он сговорится с сартаулами – быть беде. Правда, прежние слухи о том, что сын хочет отделиться, как будто не подтвердились.
От Джучи прибывали гонцы, привозили письма, подарки. Все было как должно быть, но он больше не верил сыну и жалел, что из-под Самарканда не послал на него свои тумены. Хулан сбила с толку. Как это он мог положиться на женщину?
После возвращения Джэбэ и Субэдэй-багатура из похода направил Джучи послание с повелением, не допускающим двух толкований: иди в земли, где побывали воины, займи все зимовья и летовья. Джучи пока не прислал ответа.
В кочевьях хана встречали величественными песнопениями. Но он был равнодушен к славословию, оно не трогало душу, остуженную одиночеством, ущемленную обидой на сына.
Кажется, впервые увидел: курени в родной степи уже не те, что были в годы его молодости. Многолюдьем, толчеей, суетным духом своим они напоминали сартаульские и китайские города. Рабы, согнанные отовсюду, ковали железо, тесали дерево, чеканили медь, ткали холсты, валяли сукна, шили одежду… Среди юрт как в городах, шумели базары. Тут выменивали, продавали серебро и золото, мешки с просом и плетенки с плодами садов, жемчуга и камни-самоцветы, юртовые войлоки и волосяные веревки; жарили мясо, пекли лепешки, варили лапшу, наливали жаждущим вино; сизый чад и духота чуждых запахов висели над куренями; разноязыкий говор теснил монгольскую речь; мелькали чалмы сартаулов, головные платки китайцев, валяные шапочки киданей… Временами хану казалось, что не он завоевал чужие земли, а завоеватели пришли в степи. Светлые глаза его темнели, недобро смотрели на горланящие толпы.
Орду поставили на берегу Толы. На том самом месте, где в старые времена стоял курень Ван-хана. Горластых торговцев изгнал из орду, воинов отпустил в курени – пусть отдохнут перед походом на тангутов. Оставил при себе несколько сотен кешиктенов. После битв, гула войска, идущего в поход, тишина была непривычной. Вечером он долго не мог заснуть. Тишина угнетала, давила на уши.
Успокоения искал в юрте Борте. Она была все такой же толстой, но лицо поблекло, щеки стали дряблыми. Состарилась Борте. Но это ее не печалило.
Больше, чем прежде, была добра к нему, к детям и многочисленным внукам.
Куда бы ни пошла, за ней следовали малолетние внучки и внучата. В широком халате, коротконогая, она была похожа на утку, плавающую по озеру со своим выводком. В ее небольшой юрте он забывал о тревогах, успокаивался.
Вечерами у огня пили вдвоем кумыс или чай, приправленный молоком, почти без слов вспоминали годы молодости, людей, давно покинувших землю. Хану было и тоскливо, и хорошо от этих немногословных разговоров… Хулан, встречая его, щурила свои дерзкие глаза… Он позволял ей это. Пусть думает, что он стал совсем старик. Все равно ей не понять, что люди из прошлого – само прошлое, а оно на склоне лет нередко бывает дороже настоящего. Борте – его молодость. Потому она дороже любой из жен. Так же, как дороже любых, самых лучших и отважных нойонов его старые товарищи Боорчу и Джэлмэ.
Когда-то он сказал себе, что ни того, ни другого никогда не позовет.
Но разбуженные Борте воспоминания заставили отправить за друзьями гонцов.
Он встретил их у порога своей юрты, не как повелитель – как друг. Джэлмэ так давно не видел, что в первое мгновение показалось: перед ним не Джэлмэ вовсе, а старый Джарчиудай. Те же надвинутые на глаза суровые брови, тот же строгий взгляд…
Борте разлила в чаши архи, все трое выпили. Разговор почему-то не налаживался. Возникнув, тут же угасал. Друзья как будто что-то ждали от него, как будто побаивались чего-то. По тому, как они старательно избегали разговора о войне, понял: опасаются, что позовет в поход. Спросил напрямую:
– На тангутов со мной пойдете?
Боорчу замотал головой. Джэлмэ отвел взгляд.
– Не зову. – Он помолчал. – Может быть, и сам не пойду. С тангутами мои нойоны справятся. Я вас хотел просто повидать. Столько лет были вместе… Помнишь, Боорчу, как первый раз встретились?
Прошлое друзья вспоминали с охотой. Разговорились. И у хана родилось желание повидать те места, где прошла молодость, – Онон, Керулен, гору Бурхан-Халдун, посидеть у огня под звездным небом, слушая плеск речной волны и вскрики ночных птиц, прикоснуться к тому, что вело его по крутым дорогам жизни, не позволяя ни ошибаться, ни останавливаться, к истокам своей силы… Он совершил то, что не удавалось ни одному правителю, но это полдела, главное впереди: он должен достигнуть того, что было не по силам ни одному из живших на земле, – продлить свое время до бесконечно далеких пределов. В нем росла уверенность, что в местах своей молодости обретет что-то такое, что поможет ему преодолеть непреодолимое и стать не нареченным, а истинным сыном неба. Выехали налегке. С собой хан взял всего десять кешиктенов.