Гонки в сентябре
Шрифт:
«Пошли…»
Совершенно было непонятно, как оно появилось, это слово: произнёс ли его кто-нибудь или оно возникло вдруг у всех разом – у всех, кто стоял на балконе, на сходнях, или на самом причале, или сидел на трибунах, или ещё только подходил к ним. Нет, непонятно было, в самом деле, как это произошло; как в одну и ту же минуту все услышали… нет, не услышали даже, а почувствовали одно и то же – «пошли». Может быть, в эту секунду флаг на наблюдательной вышке дрогнул – но нет, он висел совершенно недвижимо; и выстрел – на старте, за два километра отсюда, – никак не мог долететь, и всё равно, это было совершенно ясно всем – пошли.
И тут, в эту же самую минуту, я почувствовал как
Ещё мгновение назад ничего не было, ещё только что все галдели, переговаривались, поглядывали на часы, на небо и на флаг, смотрели на противоположный берег и на лодки второго заезда, которые медленно сносило течением к мосту – лопасти на воде, а сама вода, как стекло, как зеркало, синяя вода, словно отглаженная утюгом – ни морщинки, ни складки, только у деревянных быков, у самых пролётов завихряется, журчит и плещет. Всё это было ещё секунду назад. Секунду, когда можно было думать, особенно со стороны, что всё это – на воде и на трибунах – просто так: просто осень, просто прекрасный день и обыкновенная тренировка, и сейчас они начнут, как вчера и позавчера, пошучивая и посмеиваясь, выносить свои вёсла и укладывать их лопастями вверх… Но после того, как это слово было произнесено, ничего уже изменить было нельзя, все пути назад были отрезаны.
Теперь оставалось только ждать. Ждать, пока финиширует первый заезд, и снова ждать, пока после старта через шесть минут с секундами (если повезёт – и без них, но только вряд ли кто-нибудь проявит такую прыть), финиширует второй. Лодки этого второго заезда уже поднимались правым берегом вверх, против течения по нулевой воде к старту, едва не царапая лопастями о бакены, поставленные на мелководье. Да, надо было ждать: второй заезд, потом третий, четвёртый, ну и так далее, пока не настанет наша очередь.
Стоило только подумать об этом, как зуб на зуб не попадал. У меня даже спина застыла, а ног я просто не чувствовал, а ведь было тепло, как летом. Такая уж выдалась осень и такая погода в это воскресенье. Я знал, что это всего-навсего предстартовая лихорадка и что всё пройдёт, как только я возьму в руки весло, но всё равно было неприятно, а кроме того, я никак не мог понять – это только со мной так, или с другими тоже.
Я попробовал посмотреть по сторонам или, по крайней мере, в одну сторону, в ту, где сидел наш загребной. Да, больше всего я хотел сейчас посмотреть на него, на моего друга Володю, на Шведа, как его прозвали ещё в первом классе. Шея моя отказалась поворачиваться, и тогда я стал поворачиваться всем туловищем. Со стороны, вероятно, это выглядело столь же забавно, сколь и нелепо, и должно было походить на танец бродячего дервиша, где-то я такое читал.
Швед сидел у самой воды, обхватив длинными руками колени. Белый чуб свешивался ему на глаза, но он, казалось, не замечал ничего, не вскидывал, по крайней мере, как всегда, головой, нет, он сидел неподвижно и глядел прямо перед собой. Дорого бы я дал за то, чтобы узнать, что он чувствует сейчас. Я даже старался усилием воли перехватить его взгляд, но Володя не смотрел в мою сторону. Он смотрел прямо вверх по трассе, туда, куда уходили, оставляя за собою ровный тугой след, лодки второго заезда. И мне оставалось только догадываться, о чём он сейчас думает: о своих каких-либо делах или, к примеру, решает, когда лучше собрать команду и вывести её на баскетбольную площадку, чтобы размяться. Или о том, как в этот раз надо пройти дистанцию, какой задать темп со старта, где ускориться и как половчее выйти к повороту, чтобы первым оседлать косое течение. Да, многое дал бы я, чтобы понять, что у него, у Шведа, на душе. Но и просто смотреть на него – тоже было приятно. Честное слово. Не стану скрывать, я человек самолюбивый, да таких людей и на свете, наверное, нет, чтобы считали себя хуже кого бы то ни было, но тут совсем другое дело – ему я всегда отдавал первое место. Ведь это же был Швед, наш великий загребной, наш, как говорится, оплот и надежда, и это были не только слова: это были ещё все его сто восемьдесят восемь сантиметров роста и девяносто пять килограммов веса; и его широченная спина, и длинные руки, и семь с половиной тысяч кубических сантиметров воздуха, что умещались в его лёгких. И хладнокровие, с которым он умел управлять собой, поддерживая нужный темп на дистанции, прибавляя, когда нужно было прибавить, и ещё прибавляя, когда все мы, высунув языки, думали только об одном – как бы дожить, дотерпеть до той минуты, когда мелькнёт финишный створ и можно будет закрыть глаза.
Он без всяких видимых усилий делал то, что под силу было только двум или трём загребным в городе: он раскручивал темп и прибавлял в нужный момент, да так, что мы сами, пусть мы даже уже и не соображали ничего, подхватывали его спурты и нагоняли иногда до сорока, иногда и до сорока двух гребков в минуту, хоть верьте, хоть нет. Я уверен, что если бы понадобилось, Швед мог бы поднять темп и до сорока шести – только с нами он такие номера не проделывал, для этого мы не годились.
Впрочем, не только мы знали все достоинства нашего загребного. Недаром с него не спускал глаз Порфирьич – старший тренер клуба и тренер команды мастеров. У него прямо слюнки текли, когда он смотрел на Шведа. С нашим тренером, тётей Гутей, Порфирьичу не хотелось связываться, но и допустить, чтобы пропадал такой загребной, он тоже не мог, вот в чём были все его затруднения – улучить момент и увести Вовку с наименьшими потерями. Нам, похоже, отводилась роль бессловесных свидетелей, поэтому нам только и оставалось сидеть и ждать, чем всё это кончится.
Тут, понятно, всё дело было в самом Вовке, в Шведе – как он себя поведёт, клюнет он или нет на ту приманку, на те намёки, которые нет-нет, да и долетали до наших ушей, и чем дальше, тем чаще. Клюнет или нет? Между нами давно уже шли об этом разговоры. Особенно после того, как Шведа раз, а потом и другой, и третий под самыми разными предлогами, то вместо заболевшего Паши Васильева, то вместо Рожкова сажали в чемпионскую восьмёрку самого Красикова – не на место загребного, конечно, не на место самого Красикова, а на второй или даже на шестой номер. И что бы вы думали? На всех прикидках и на всех отрезках – от пятисотки до полной двухкилометровой дистанции эта восьмёрка улучшала своё рекордное время! Вот Порфирьич и ходил вокруг нашего Шведа, как кот вокруг сметаны, заходил то с одного, то с другого бока и разговоры всякие разговаривал, но что это были за разговоры – а мы сами не один раз видели, как Порфирьич прогуливал Шведа туда и обратно вдоль эллинга, – мы так и не узнали. Ну, что молчал проклятый соблазнитель Порфирьич – это понятно само собой, а вот то, что намертво молчал Швед – это было уже подозрительно. Мы все голову ломали, уговорит его Порфирьич или нет. Один раз чуть не подрались даже, дошло до того, что Пончик не выдержал и спросил, чего там Порфирьич хочет, а Швед на это ответил, что он, то есть Порфирьич, хочет узнать, как лучше подрезать усы у земляники.
И мы оставили Вовку в покое. Положились, так сказать, на судьбу.
Внешне, во всяком случае, ничего не изменилось. Швед как приходил на тренировку раньше всех, так и продолжал приходить. Придёт и, не говоря ни слова, начинает возиться со всем нашим хозяйством. Проверит вёсла, например, или сядет подстругивать рукоять, или обдерёт и поменяет протёршуюся кожу. Да и мало ли ещё что можно делать, была бы охота. А уж у него охоты этой было столько, что хватило бы на двоих. Вот он и делал всё то, что, по его мнению, положено было делать настоящему, уважающему себя гребному восьмёрки, пусть даже такой, которая досталась на его долю, то есть нашей. А восьмёрка наша была такой, что даже просто грести в ней нужно было иметь незаурядное мужество, а уж быть в ней загребным – и того более.
Просто не знаю, как это лучше объяснить. Дело в том, что когда ты сам сидишь в этой восьмёрке, то и объяснять ничего не надо, но ведь не все могут сидеть в восьмёрке, особенно такой, которая раз за разом проигрывает все соревнования. Нет, просто не знаю, как это объяснить. Проигрыши? Нет, не в этом дело. Проигрыш – ерунда, проиграть может каждый. Может быть, дело в характере, в том, как человек переносит неудачи, что они, эти неудачи, с ним делают.
С самого, полагаю, сотворения мира не было такой команды, как наша. Я хочу сказать, такой дурацкой, невезучей команды. Правда. Если бы это не было так печально, в пору было бы смеяться до упаду. То есть в этом было уже что-то выходящее даже за рамки вероятностей, что-то фатальное, роковое. Случайность может произойти раз, два раза, три раза, но тут о случайности даже говорить перестали, после того как с нами в очередной – в двенадцатый или тринадцатый – раз произошла какая-то очередная дурацкая история. А поскольку все команды рано или поздно получают – как бы в виде признания – собственные имена, то получили такое имя и мы. Я хоть за день до кончины хотел бы узнать, кто первый набрёл на это слово, кто произнёс его, это слово, «бедняги», – кто? Наверное, это слово и вправду выражало общую мысль, потому что оно просто прилипло к нам. Так и говорили – не «восьмёрка Малышева» (Малышев – это была фамилия, как вы понимаете, Шведа) и не «шведы», как этого можно было бы ожидать. Потому что для Вовки, для Шведа, всё-таки делалось исключение. Его каким-то образом выделяли, или, скорее, отделяли от нас, признавая тем самым, что он лично никакого отношения к нашим неудачам не имеет.