Гонконг
Шрифт:
– No... no... – ответил матрос.
– За один только листик, – пояснял Собакин.
Он постирал белье и рубаху соседу. Получил желанные листочки табаку, свернул, вложил в трубку, затянулся и дал товарищу затянуться.
Портной Иванов починил боцману брюки, выстирал и выгладил и тут же получил новые заказы.
Переводчик велел унтер-офицерам назначить своих артельщиков, чтобы получать еду на камбузе на всех и делить самим. За обедом оказалось, что и так не лучше, получается то же самое.
Матросов все время подымали наверх, приходилось мыть и чистить палубу, качать воду, тянуть снасти, перекидывать уголь лопатами. Дела на судне всегда много.
Маслов попытался все
– Ай сэй [18] , – сказал он проходившему сержанту, с которым дружески разговаривал перед уходом из Аяна, когда получали койки и одеяла. Но тот прошел крупным шагом по палубе, не повернув головы.
Утром до подъема флага Васильев подошел к матросу Стивенсону, желая поговорить по-товарищески. Стивенсон славный, видный, вместе работали в шторм. Васильев положил ему руку на плечо: «Хау ду ю ду...» – Стивенсон обернулся и грубо сбросил руку Васильева.
18
Буквально: я говорю (в смысле: «Эй, послушай!»).
– Уси начальники... у море... у води... – объяснял старый лысый плотник старому же подмастерью-ирландцу, с которым вместе пилили доску, – а кузницу узяли у Аяни и Янку поставили молотобойцем. А де силы?
– Туго, брат! Табаку не дают. Нечем отбить голод, – говорил Собакин, беря в починку сапоги.
Портной шил целыми днями.
Жили в Японии за высоким частоколом, а вокруг чувствовался мир людской жизни. Там пение и пляски обретали смысл. Чем глуше и строже казался отгородивший забор, чем запретней были добрые чувства, тем зазывней, радушней и удалей раздавались песни. Слышался дерзкий топот и посвист. Древние песни с отзвуками великого страдания, так понятные повсюду во всем мире, где бы ни пели их матросы...
...Бывало, на фрегате вызывали песенников, выходили плясуны, вынимали деревянные ложки из-за голяшек. А здесь и петь не хотелось.
Толпа мокрых, бородатых, косматых, потных, измерзшихся моряков в клеенчатой и смоленой одежде ввалилась в жилую палубу, и тут невозможно отличить матросов экипажа от пленников, все одинаково измождены, тощи, бесцветны, с некрасивыми лицами. Чих, сип, кашель, мрачная тихая брань...
Англичане вообще довольно бесцветны, с незаметными лицами, волосы их серы, они походят на наших, и в их толпе также не угадываются корни, на которых стоит народ.
Когда стали брать еду у горячих баков с солянкой и порриджем [19] , только по количеству ее в мутовках можно было угадать, кто служит королеве, а кто царю. Все изголодались, молодые силы требовали варева и подмоги. Никто не переодевался, и все сели в мокром за горячее. Видели товарищи по работе, что рядом обреченные на голод? Молчат; кажется, им нет дела до другого. Что же, так и во всем мире! Каждый думает только о себе! Тем более тот, кто сам наработался до изнеможения.
19
Овсянкой.
После завтрака матросы переоделись. Пришел Сибирцев.
– Боятся бунта, стараются ослабить, – объяснял офицеру Маточкин, зло покусывая русые жесткие усики.
Сибирцев исхудал от обиды и забот. Кусок не шел в горло за столом в кают-компании.
Матросы сказали, что Мартыньш встретил тут родственника.
– Да вот он сам скажет!
«Юс есет летон?» [20] – вдруг спросил латыша один из
20
Вы летон? (латышск.). В те времена в Европе латышей называли «летон».
– А их, Алексей Николаевич, кормят очень хорошо, – добавил Мартыньш, – мясом два раза в день.
– Все хорошо, и на пароходе во всем порядок, – рассказывал Васильев. – А на линейном корабле у адмирала, говорят, есть старик – пятьдесят три года, а все еще младший лейтенант. Они сами объясняют, что есть медленные, а есть быстрые по службе. Те – по протекции.
Подошел портной Иванов. Когда-то шил он на адмирала Евфимия Васильевича.
– А ты где выпил? – спросил Маточкин.
– Я шил джеку. Он дал мне глоток виски... Пусть увидят, что у нас силы еще есть, еще не заморили...
– Брат, а Рудакову плохо.
Высокий красивый матрос с белокурыми бакенбардами побагровел от негодования, когда Собакин что-то спросил у него.
– What is the matter for you? [21] – почти пропел босой рослый моряк, вскинув голову, как оперный тенор.
– Что ты у него спросил? – осведомились товарищи, когда смущенный Собакин отошел прочь.
– Ничего не спрашивал...
– Будто бы!
– Чего же он взъелся?
– Я хотел узнать, почем у них паунд брэда [22] в Портсмуте...
21
Какое вам дело до этого?
22
фунт хлеба.
– Он, наверно, разъярился, думал, что просишь фунт хлеба, – сказал Маслов.
Все расхохотались. И у Алексея Николаевича стало легче на душе, и он подумал, что наш народ выживает за счет своих юмористических талантов.
– Все жохи, как ярославцы, – бормотал Собакин.
– Братцы, спляшем, – просил Иванов.
– Пляши сам, если хочешь.
– Чтобы спеть и сплясать, надо получить разрешение, – сказал Сибирцев.
– Как получишь, когда ни к одному подойти нельзя?
Пришел подбоцман и велел унтер-офицерам расписывать матросов. Качать воду – восемь человек. Третьей вахте обивать цепи и якоря. У помощника стюарда... У лотовых...
Под парами пароход шел проливом, приближаясь к Хакодате, где предстояла встреча с адмиралом Стерлингом и разговор о судьбе пленных. Вечерело. Лесистые сопки темнели по обе стороны Сангарского пролива. Съеден скудный ужин.
Скоро раздастся команда «трайс ап тсе хэммокс!» – подвешивать койки.
По трапу спустился улыбающийся матрос со многими нашивками на плече и на рукавах и сказал, что старший офицер разрешает сегодня по случаю праздника спеть пленным на палубе.
Латыш из английской команды стоял наверху с Берзинем и Мартыньшем и объяснял, что все козни произошли от коммодора Эллиота. Его никто не любит. Когда эскадру отправляли из Аяна, то коммодор сказал капитану, чтобы досыта не кормить.