Good night, Джези
Шрифт:
Но пока хватит с меня Джези, польских писателей, сербских режиссеров и русских актрис, сыт по горло. И от себя самого я давно устал. Главная причина моего, скажем так, уныния в том, что я уже точно знаю: мне это нисколько не поможет. И мой психотерапевт, который посоветовал заняться фильмом, идиот. Он утверждал, что раз эта история тридцать лет не дает мне покоя, надо от нее освободиться, и вот тут мне поможет работа над фильмом: мол, это превосходное лечебное средство. Я только должен ко всему заново присмотреться и определить, где сам дров наломал, а где действовал правильно. Не уверен, был ли доктор полностью объективен — очень уж он любит кино, сам вложил кое-что в производство фильма и закатывал истерики, добиваясь, чтобы его имя вставили в титры. Дескать, психологическая консультация и еще какая-то там
А ты заметил, что я хромаю? Сейчас чуть меньше, потому что сделал операцию, даже две, ну и обувь на заказ. Теперь разница два сантиметра, даже неполных два — один сантиметр восемьдесят девять миллиметров.
Мне немного обидно, что ты меня недолюбливаешь, я, признаться, люблю тех, кто меня любит, хотя и чуть-чуть презираю, поскольку особо любить меня не за что. Сам я себя не люблю. Но мне приятно, когда мною восхищаются, — именно потому, что я этого не заслуживаю. Что скажешь? Я утрирую, ну конечно, утрирую. Просто натура у меня чувствительная. Да, да, именно чувствительная, и мне жаль, что ты этого не заметил.
Ты, вероятно, не знаешь, что у меня была сильная депрессия. После того как я остался один, а Маша… ну, понимаешь… Расскажу в двух словах. Я подумывал, не покончить ли с собой. Странно такое писать, но мой психотерапевт сказал, что в каком-то смысле за меня это сделал Джези. А я не захотел становиться плагиатором.
Ты написал, что Джези был великий мистификатор, но демоны, которых он все время ощущал за спиной, были настоящие. И однажды ночью окружили его в этой ванне на Пятьдесят седьмой улице плотным кольцом. Возле меня тоже крутится несколько бесов. Живые и неживые, есть настоящие, кое-кого я себе придумал. Если эпопея с фильмом закончится финансовым крахом, то заплатит за это, хотя бы частично, Ханс Шюлер, психотерапевт. Мне осточертели его советы, и я охотно потащу его ко дну. И своего братца Руперта с нами прихвачу. Но у него столько денег, что он может этого и не заметить — к сожалению. В утешение скажу тебе, что самую важную для меня сцену мы тоже не сняли. И не из-за нехватки денег — просто я испугался. Возможно, я про нее тебе напишу, немного позже.
Возвращаясь к ноге. В детстве разница была почти четыре сантиметра, а если точно — три девяносто один. Поверь мне, это много. А брат идеально сложен, красавец, лучший по всем статьям. Боже, как я его любил, как им восхищался.
Можешь этот кусок пропустить, но на всякий случай напишу. Понятно станет, что своей профессией я обязан именно этой короткой ноге. Одежда, как известно, существует для того, чтобы приукрашивать, скрывать недостатки, подчеркивать достоинства, ну и, разумеется, поднимать престиж. Большинство проектантов одежды — если не физические, то психические калеки. Я не говорю, что все, но у многих наверняка или в башке, или в теле изъяны. А мой безупречный старший брат Руперт, естественно, занялся другим делом. Не помню, рассказывал ли я тебе. Юридические канцелярии, экспорт-импорт, судоверфи — в общем, колоссальные деньги.
Руперт на четыре года старше меня, а в детстве это большая разница. Огромная. Ты — единственный сын, так что ничего о мучениях младших детей не знаешь. Руперт родился во время войны, а я — в начале 1946-го, в январе. В самом начале января. Соответствует тому, что написала мать, да? Между нами говоря, я полагаю, мать это выдумала. Она меня не любила и решила напоследок, уже с того света, мне насолить. Сделать гадость. Что такое материнская любовь я и знать не знал.
Погоди, наберись терпения, про фильм еще будет, а пока — немного про эмоции. Знаешь ли ты, что я чувствую себя одиноким? Так было всегда. Я даже к тебе, можно сказать, привязался, забавно, да? Поэтому Маша была для меня тем, кем была. Но пока вообрази себе Руперта: очаровательный блондин, глаза, конечно, голубые, кудри золотые, мускулы и так далее. Вначале мне с ним было неплохо. Мы играли в войну, причем он всегда был немцем, англичанином или американцем, а я — евреем, цыганом, русским или поляком. И вдруг он перестал меня замечать. Без предупреждения. Бац — и конец, как отрезало. Не видел меня, просто не видел, как будто я сделался прозрачным. Ему тогда было двенадцать, а мне ровно восемь.
Отец болел, он вернулся с войны с осколком в позвоночнике, оперировать невозможно. Кое-как двигался, но с трудом. Волочил левую ногу. Ему не нравилось, что я тоже хромаю. Кричал, что я его передразниваю. Всем занималась мать: бизнесом, адвокатской конторой, верфью в Гамбурге. И Рупертом. Она считала его гением. Наряжала как куклу, а я донашивал его вещи. Честно говоря, меня это не задевало: у него были красивые одежки, и я его любил. Пишу, а сам думаю: вроде бы к делу это отношения не имеет, — хотя вообще-то имеет. Убедишься, если дочитаешь до конца. Читаешь? Читаешь. Я знаю, ты сейчас со мной.
Ну так вот, один раз вхожу я в ванную… у нас с Рупертом была общая и ванная, и спальня. Дом был огромный. Старый дом в Мюнхене, с садом, нечто подобное Манн описал в «Будденброках», все тяжелое, давит, ладно, это неважно. Итак, вхожу я раз в ванную, утром, но уже после завтрака, сыр, джем, хрустящие булочки, кофе с молоком, а он стоит перед зеркалом и онанирует. Посмотрел на меня — так, будто меня нет, прозрачный братишка. Естественно, я встал рядом и начал делать то же самое. Он брызнул на зеркало, у меня — ноль. Он посмотрел презрительно, сказал: вытри, — и вышел, а мамин шофер отвез нас в школу.
После уроков он играл в футбол с одноклассниками, а я сидел и смотрел. Когда он забивал гол, я аплодировал и кричал громче всех, но он даже не глянул. Спустя два дня я снова перед школой захожу в ванную, а он сидит на толчке одетый, только расстегнутый, и перед ним на коленях стоит Биргет, дочка горничной, чуть постарше меня, косички, пухлая попка, но грудок еще нет, и во рту у нее… Увидела меня, испугалась и убежала.
Наконец-то он меня заметил. Рассвирепел, орал, и тогда я быстренько занял ее место и сделал то, чего она не докончила. Только не думай, что я педик, у меня и в мыслях никогда ничего подобного не было, просто я не хотел, чтобы он сердился, и понадеялся, что он меня снова полюбит. И правда, он погладил меня по голове и улыбнулся. Приложил палец к губам, как будто я не понимал, что это должно остаться между нами.
Что ты на это? Плюнул с омерзением? А может, теперь хоть что-то поймешь, впрочем, куда тебе, единственному сыночку. Я все это описываю не потому, что меня интересует твое мнение, а потому, что некому больше излить душу. Маше я ничего не рассказывал, выговаривался проституткам, но за это приходилось платить дополнительно. Вечером я залез к нему в постель, а утром он пришел ко мне. Меня это ни чуточки не возбуждало, он пару раз подергал мой хвостик, но без толку, махнул рукой, и правильно сделал. Я не обижался. Наоборот, был счастлив: мы снова вместе! Он собственноручно меня подстриг, за завтраком иногда делился самым вкусненьким, водил с собой на футбол, раз я даже стоял в воротах, но, увы, пропустил три мяча, и больше меня не ставили. Матери наша дружба казалась немного странной, но удивляться у нее не было времени, как я уже говорил, после войны все свалилось на ее голову.
Когда Руперт уехал в школу-интернат, я впал в депрессию. Мать занялась моей ногой, наверное, стеснялась ходить с колченогим. У Руперта сейчас в Гамбурге двое детей. Два взрослых сына, даже на него похожи.
До Маши у меня никого не было. В смысле совместной жизни. Женщины, конечно, были: секретарши, ассистентки, шлюхи-любительницы и профессиональные проститутки. Один коллега ввел меня в самый шикарный бордель в Германии, попасть туда было труднее, чем стать депутатом бундестага.
Возвращаясь к Маше: их всенародный гений Пушкин написал, и все вслед за ним это повторяют, что нет на земле справедливости, но и выше тоже нет. Они так думают. Русские то есть. И самое скверное, что на сто процентов правы. Хорошо, ну а как насчет благодарности? У Пушкина про нее ничего, про неблагодарность тоже, и вообще, покажи мне книгу о благодарности. А ведь я, можно считать, вывел Машу из египетского плена, дал фамилию, гражданство, верность, любовь, деньги на занятия живописью, на выставку в Сохо, организовал лучших кардиологов. Вообще все, что имел, дал. Правда, от меня не разило перегаром, я не плевал по ночам в стену, не бил Машу — может быть, ей этого не хватало? Как ты думаешь? Может, я зря увез ее из Москвы — и это было самое худшее?